Бошняк протянул ему готовый рисунок.
Раздетый, намыленный Бошняк нетвёрдо стоял в большом тазу посреди комнаты. Каролина, улыбающаяся, с комьями пены на волосах и закатанными рукавами, растирала ему губкой бёдра. Бошняк опёрся рукой о стену.
– Все послания убийцы – строчки из одного стихотворения Пушкина, – говорить стоя было гораздо сложнее. – Оно о молодом французском поэте Андре Шенье, которого казнили за вольнодумство.
– Отдельные строчки совершенно непонятны, – Каролина откинула прядь со лба, мыльная пена побежала по шее.
– Да, но на самом деле каждая записка – это фрагмент двустишия, а то и строфы, где одна из строк связана с убийством. Вот послушайте, – Бошняк прикрыл глаза. – Первая записка: «Ты пел Маратовым жрецам…», а за ней в стихотворении следует: «Кинжал и деву-эвмениду!» Кинжал и богиня, которая в подземном царстве за грехи пытала души умерших. Вместо этой строчки убийца оставляет нам капитана Нелетова с кинжалом в спине.
– Не знала, что вы помните наизусть стихи, – сказала Каролина.
– Не люблю стихи.
– Отчего же?
– Мысль в них всегда очень проста. Напиши такое в прозе, и никто даже читать не будет. А мысль ведь главное? Да?
Бошняк нечаянно увидел глаза Каролины. Они смотрели на него с тем тайным восхищением, о котором мужчине лучше не знать.
– А вот двустишие для подполковника Свиридова, – продолжил Бошняк. – Записка: «Над равнодушною толпою…» А перед этой строчкой в стихотворении: «Палач мою главу поднимет за власы». И подполковнику отсекают голову.
Каролина прижалась щекой к руке Бошняка:
– Я знала подполковника Свиридова по Одессе. Милейший был человек.
Бошняк покачнулся.
– Обопритесь на меня, – сказала Каролина.
Он взял её за плечи:
– О чём бишь я… Полковник Черемисов. Утоплен в Неве. Сохранилась только часть записки: «…и дерзости ничтожной». Полностью двустишие звучит так: «И что ж оставлю я? Забытые следы безумной ревности и дерзости ничтожной». Может быть, следы на месте убийства? Надо бы у Переходова спросить.
Каролина отстранилась от Бошняка и снова принялась тереть его намыленной губкой:
– А полковник Дидерих?
– «И власти древнюю гордыню развеял пеплом и стыдом», – произнёс Бошняк. – Пожар и полковник в срамном виде.
– Как вы сейчас, – улыбнулась Каролина.
Несмотря на важность того, что проясняло рисунок покушений, мысли её были просты и теплы, как вода в тазу: «Колени. Губка. Стекающая пена. Впалый живот». Кто бы мог подумать?
– Убийца помещает предателей в стихотворение о свободе, полагая, что большей мести и придумать нельзя, – сказал Бошняк. – Мне же он хотел вырезать глаза. Стало быть: «Богиня чистая, нет, не виновна ты, в порывах буйной слепоты, в презренном бешенстве народа, сокрылась ты от нас…»
«Худые руки, держащие меня за плечи. Старый шрам. Кажется, он остался после перелома. Странно, я забыла, откуда у него шрам. Странно. Странно».
Каролина, поднялась. От долгого сидения у неё затекли ноги, закружилась голова. Она бы упала, если бы острые пальцы Бошняка не схватили её за локоть.
– Что с вами?
– Просто усталость, Саша.
Каролина бережно повела Бошняка к кровати:
– Powoli… Powolutku. Pan zbyt sie spieszy[28]
.Бошняк осторожно ступал по холодному полу, оставляя за собой мокрые следы:
– Стихотворение определённо не могло быть издано в таком виде. Цензура. Стало быть, его переписывали. Иначе откуда бы его знать Фаберу?
Каролина надела на него чистую ночную рубашку, уложила на подушку.
– Нужно проследить, кто его переписывал, – сказал Бошняк. – Даст Бог, убийцу найдём раньше, чем…
– Чем он вас?
– Или графа. В нашей с графом дуэли человек вместо пули…
Оказавшись под пушистым лёгким одеялом, Бошняк облегчённо вздохнул. Он устал. Он слишком много говорил и торопился с вопросами.
– Но я числюсь мёртвым, а граф… Пожалуй, следует уравнять шансы и дать в газету объявление, что я жив.
Каролина ладонью стёрла со лба пот.
– Не делайте глупостей, Саша. Оставим судьбе решать.
июль 1826
В просторной приёмной следственной комиссии сидящий за одним из длинных столов Лавр Петрович казался маленькой обожравшейся мышью. С задумчиво-строгой миной он разглядывал лежащий перед ним портрет убийцы, нарисованный Бошняком.
Напротив него сидел Павел Пестель с завязанными платком глазами. На нём был потемневший от тюрьмы мундир, застёгнутый на все пуговицы. Руки в кандалах лежали на коленях.
Рядом с Пестелем, пожёвывая кончик прокуренного уса, ждал распоряжений плац-майор Аникеев.
– Полковник Пестель? – обратился Лавр Петрович к плац-майору.
Тот кивнул.
Пестель улыбнулся, обнажив длинные зубы.
– Позвольте с него платок, – сказал Лавр Петрович.
Аникеев снял с арестованного повязку.
– Отчего улыбнулись, когда я вашу фамилию назвал? – поинтересовался Лавр Петрович.
– Ну согласитесь же, смешно, – ответил Пестель, – не знаю вашего имени отчества…
– Лавр Петрович.
Будто не заметив сказанного, Пестель не торопясь продолжал:
– …тебя который месяц держат в камере. Допрашивают. Но каждый раз, приведя к допросу, спрашивают: «Полковник Пестель?» – Он перестал улыбаться. – А я ведь вашим диктатором мог стать.