Поскольку нет ничего более трудного для применения, чем историческое измерение в начальную пору науки, XVIII век вскоре вновь обращается к сбору материала. Сотни скромных кабинетных коллекционеров уставляют полки окаменелостями. Время от времени происходит обмен мнениями. В 1708 году Николас Ланге из Люцерна издает в Венеции свое сочинение «От грубого наблюдения к наблюдению целенаправленному»; а вот в 1718 году, безобидное замечание Антуана де Жюссьё (1686–1758) о камнях из окрестностей «Сен-Шомонта» (Сен-Шамон в Лионе). Там можно было увидеть почти все иноземные растения, похожие на те, что попадаются на каждом шагу в Америке, в Вест- и Ост-Ин-дии. Итак, Жюссьё находился в шаге от создания истории климата? Нет. А между тем его не ограничивал никакой конкордизм. Разве что здравый смысл. Любое наблюдение на протяжении человеческой жизни по-прежнему служило свидетельством незыблемого закона: «Что было, то и будет… И нет ничего нового под солнцем». Трансформизм требует изменения всего образа мышления. Он предполагает, что вследствие прогресса в окружающем мире произойдет изменение, доступное человеческому взгляду. Жюссьё прибег к логическому выверту, необычному для нас. Для нас время влечет за собой перемены. Для Жюссьё изменение не являлось следствием эволюции, оно влекло за собой катастрофу. Возможно, потому, что тогда, в начале XVIII века, окружающий мир еще давал куда больше примеров катастрофических разрывов, чем постепенной эволюции. «Что до самих этих растений, они произрастали очень далеко, в Индии» (где они есть, а значит, и были… Смотрите Экклезиаста); из Индии они попали в Сен-Шамон под влиянием «чудесных и неожиданных перемен». Как? Море вырвало их и перенесло до самой Европы, чтобы «оставить в таких местах, где воды было уже совсем мало, и она могла испариться».
Чтобы подорвать основы креационизма, потребовалось немало катаклизмов, целый век постепенного наступления историзма, влияние социальной структуры и окружающего мира, в котором благодаря прогрессу, совершавшему свою практическую работу, изменчивость вещей, существ и структур мало-помалу сделалась достоянием повседневного человеческого опыта, тем, что испытывалось в течение одной Человеческой жизни, статистически ставшей дольше на десять лет. Чтобы понять логический выверт Жюссьё, необходимо вернуться к старому доброму здравому смыслу традиционного общества. При этом нет нужды обращаться к библейскому конкордизму. Или тогда уж придется зачислить в ряды христианских конкордистов самого Вольтера. В одном из писем 1746 года, в статье «Раковина» своего «Словаря» он выпустил немало стрел в нарождающуюся палеонтологию: окаменелые рыбы? — редкие рыбы, которых римляне выбросили, не съев, потому что они оказались несвежими; раковины? — их принесли паломники из Сирии во время крестовых походов, и т. д. Вольтер отказывался видеть окаменелости, его чувственное восприятие бунтовало — даже перед нагромождением прибрежных скал в Турени. Впоследствии Бюффон заключил: «Может ли быть, чтобы столь просвещенные люди, претендующие даже на звание философа, до сих пор имели столь ложное представление об этом вопросе?»
Мы все на стороне Бюффона. Но попробуем понять и позицию Вольтера. Новое измерение творения, своего рода геологическая избыточность — вот что приводило в ужас Вольтера, многих христиан и большинство людей XVIII века. После взрыва пространства — еще и время со своими невыносимыми вопросами. Вольтер первым готов был посмеяться над шестью тысячами лет антропоморфной ортодоксальной экзегезы Книги Бытия, но время, которое он предлагал, время, наполненное историей, оставалось средиземноморским временем, скроенным по мерке закрытого универсума, перенесенного из греческого полиса в век Людовика XIV. Вольтер ненавидел религиозный подход к геологическому времени, «ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошел» (Пс. 89), как ненавидел он и необычный подход «Этики» Спинозы. Может быть, он боялся науки? В таком случае сама его легковесность резонна. Следовало остеречься браться за все одновременно. Отметим, что таким способом Вольтер вернулся к картезианской парадигме. Более того, он боялся принципиально гуманистического направления просветительской философии. Еще пятьдесят лет назад, во времена теоцентрической теологии Deus absconditus, как и в представлении Августина и Паскаля, в центре стоял Бог; благодаря воинствующему гуманизму Просвещения его место занял человек. Это доказывало мудрость науки; никакая избыточность не может быть более опасной, чем избыточность времени. Что бы подумал Вольтер о стене высотой в пять миллиардов лет, воздвигнутой теорией относительности в современной нам космогонии, и о расширяющейся Вселенной?