Шел по голой степи теперь Кондратий, меринка своего вспоминая, жену Наталию и сынишку Ванюшку. Шел прямо на восток – на Терек. А весна в тот год выдалась ранняя да теплая.
Под Геническом поработал у рыбаков, запасся соленой камбалой и зашагал дальше. Под Бердянском переплыл Азовское море опять с рыбаками же, высадился в Приморско-Ахтарской, опять порыбачил с азовскими рыбаками, набил чувал вяленым рыбцом, и на Тимошевку. На крыше вагона доехал до Тихорецкой, там слез, обменял часть рыбы на хлеб и опять на крышу. Так и добрался до родной станицы.
Наталья, как увидала мужа в воротах, так и ахнула: «замуж, говорит, я вышла, Кондратий». А у самой брюхо-то под самые груди лезет. Плачет Наталья. А мужик-то ее – председатель. Красивая была еще с молоду Наталья.
Ничего не сказал Кондратий, попросил только сынишку показать. Выбежал Ванюшка, признал отца, принял от него подарок – вязку соленых рыбцов, грызнул острыми зубенками: «сладкие» – говорит, и давай уже драть целого, как следует.
Стоял Кондратий и все глядел на сына. Будто хотел в себе оставить снимок. Носишка, хотя и курносый, а с горбинкой, наша – терская, мешаная кровь; большие, но продолговатые глазенки, черные и блестяще, как вяленая слива: непослушный кок волос над выпуклым лобиком и родинка на нем: брови резко очерченные, ротик розовый с упрямыми черточками. Настойчивый, да не хитрый. Простой, видать, паренек будет. Ну и слава Богу. Обнял сынишку, поцеловал и в губы, и в глаза, и в лобик, и волосики погладил…
– Куда же ты, тятя?
– А я тут… недалечко… похожу-похожу… да и возвернусь… – а сам лицо небритое отворачивает.
Вышел за калитку и услышал, как сын крикнул ему: «Вернись, тятя! С нами живи!» Наталья плачет у притолоки.
Только отошел шагов с сотню, не более, слышит позади: «Этто што ешшо за бродяга тут шляется? А ну я его пужану сейчас!»
Наталья выбежала за ворота, схватила крикуна за рукав, тянет во двор. Повернулся Кондратий и зашагал по родной станице назад, откуда явился. Босоногая, грязная баба попала навстречу: «Никак Кондратий возвернулся!!» – ахнула.
Нагнулся к ней ближе Кондратий: «Молчи! Кондратий я, только молчи!» Сунула бабенка свой нос чуть не в самое ухо Кондрату и зашептала торопясь. А сама трясет кончиками головной косынки, словно заяц ушами, да головой на Кондратову хату указывает. Слушал, слушал ее Кондрат, да как матюгнет ее крепко, даже отскочила баба и рот ладонью зажала.
– Еще хотя одно слово про Наталью, – зашибу! У-y, стерва! – и сунул ей под нос мозолистый корявый кулак.
Присела бабенка, хвостом улицу подмела, и дух от нее нехороший пошел. Плюнул Кондратий крепко прямо ей под ноги и зашагал.
Баба долго стояла, да вслед глядела, не верила, что ушел. Потом видно в себя пришла, утерла ладонью и нос и рот одновременно и затараторила сама с собой: «Дурак ты, дурак, как я погляжу! Я ему всю правду про его бабу выложила, а он, черт, еще и матюгается. Вер-нул-ся! Что же теперь, брюхо-то женино делить што ль будете? Смехи, ей Бо… вот жизнь настала. Где бы бабу поучить, как следовает, а он за ее еще и стоит. Ну, вре-ме-на-а!».
Кондрат так и вышел за станину, не оборачиваясь. Тяжело было глядеть на стройные раины, на сады, где густо шла завязь, скрипели колодезные журавли в левадах: хотя и пусто было в станице, а все кое-где бабы перекликались по дворам.
Уже на крыше вагона полегчало немного на душе у Кондрата. Моздокская степь зеленела молодыми травами и посевами; дорога пылила вдали; высокой стеной синели дальние горы. Поезд едва плелся.
Под мерное раскачивание вагонов задремал Кондратий. Проснулся он под Ростовом на другое утро. В Ростове перелез на другую крышу поезда, что шел на Пятихатку; потом добрался до Бобринской, до Фастова и подкатил аж под самую Шепетовку. В пути познакомился с шепетовским жителем и с ним вместе и границу перешел.
В Польше у попа несколько лет проработал, только спину подставляй. Вдоволь наелся польской картошки с кислым молоком да черным хлебом. Век не забыть. Мясного и в праздник не видали.
Потом в Венгрию бежал. С последней войны знал, что в Венгрии хорошо крестьяне жили. Пришлось не раз с Карпат спускаться к Токаю.