– Откуда бы ни взялась… Если берешь, так веди скорей… и деньги вперед! – недружелюбно отвечала Женька. – Заколела я здесь!.. – и Женька нехорошо выругалась.
Мужчина оглядел ее всю и, видимо что-то сообразив, взял ее крепко под руку и, не говоря ни слова, повел в переулок.
– Как я замерзла, как продрогла… как ссоббака… проклятая «солнечная» Италия… Дома так ни… когда не мерзла… и Женька снова еще отвратительнее выругалась.
Мужчина посмотрел на нее и опять ничего не сказал, подумав, «видно тебя здорово жизнь допекла»…
Узенькая, типично итальянская улочка, грязная, с затхлыми запахами старья и сырости, рядом с нарядным бульваром. Булыжная средневековая мостовая.
– Вот сюда… налево… Осторожно, тут ямка., выше ноги, а то как раз будет «crepa» (смерть) – прибавил он опять на диалекте.
В совершенной темноте они пробирались по каким-то лабиринтам полуразрушенного войной квартала, спотыкаясь на каждом шагу. Женька так ушибла ногу, что опустилась на грязный камень.
Наконец начали подниматься по узенькой лестнице. До сих пор Женьке не приходилось посещать такие трущобы. Женька двигалась, совершенно безразличная ко всей таинственности пути, темноте, и не пугалась ее. Ей только казалось, что они бесконечно долго поднимаются. А когда они остановились на узенькой площадке и он долго возился с замком, Женька почувствовала сбоку холодную струю воздуха и брызги дождя на щеке.
Над головой чернело низкое небо. Звезд не было.
«Разрушенный чердак», – решила она.
Наконец, дверь была открыта. Он занялся чугунной печуркой. Женька, едва заметив широкую лавку, опустилась на нее.
– Ой, как я устала!..
Когда же печка раскраснелась и нагрела чердак, Женька сняла свою леопардовую шубку и расстелила ее на лавке для просушки. Брезгливо сбросила с ног набухшие, рваные туфли и раскисшие чулки, обнажив посиневшие ноги и зеленые от грязи пальцы и пятки.
Огляделась. Два маленьких окошечка. За ними хлюпает дождевая вода по крыше, стекая по желобу.
Мужчина взял фиаско и наполнил два стакана вином. Выпили по-русски – залпом. Черная барбера обожгла застывшее тело. Стало теплее. Женьке захотелось есть. Нашелся кусок вчерашней колбасы и кусок свежего сыра.
– Как звать то? – спросил он, разглядывал Женьку.
– Евгения. Можете звать Женей.
– Евгения? Так ты что же, именинница скоро, выходит.
– Наверно скоро, – ответила Женька безразлично.
Помолчали. Выпили еще по стакану. Вдруг он вспомнил:
– Да ведь сегодня-то и есть Евгения… 24-ое по-старому… Сочельник значит! А я и забыл. Тут и праздники все свои позабудешь… Ни тебе церкви, ни попа… подохнешь вот так, басурманом… А там… сейчас всенощная… поют: «Слава в вышних Богу и на земли мир»… Хо-ро-шо… В церкви народу полно… все свои… тесно, лба не перекрестить… Свечи горят… иконы, освященные ярко… смотрят… В детстве, бывало, в хоре пел. Эх! Господи!
Он схватил фиаско и снова наполнил вином стаканы. Но не пил и не предлагал Женьке, а глядел на дно своего стакана, словно через черную винную жидкость хотел рассмотреть что-то… Женька тоже задержалась. Глядела на раскаленную печурку, на металле которой, передвигаясь, то чернели, то снова вспыхивали раскаленные пятна. Внутри печурки трещали дрова.
– Ты, доченька, того… поди и не видала сроду этой красоты? – спросил он тихо.
Женька взглянула на него снизу вверх, на его крепко сколоченную фигуру, на мощно налитые венами кисти рук, и вспомнила отца.
«Доченькой называет… и вправду отец мне…»
– Родилась-то где? Поди и не крещеная? – спросил он.
– В России, – ответила Женька. – Некрещеная… А где же было? Батюшек не было. А нам немцы открыли церкви, да зима была, холодно было голой в воду лезть… ждали лета… Как раз на Рождество беженцы сталинградские пели… Ой, как, дяденька, пели-и… Сроду не слыхивала… Сами оборванные да закопченные, а пели и… ну, что твои ангелочки… народу много… плачут… – по-детски рассказывала Женька.
Потом, подумав, добавила:
– А что некрещеная, то это маловажно… Раз русская, все равно значит православная…
С улицы доносились порывы ветра, стучавшего по черепицам. Стекла маленьких окон начало гуще запудривать снегом. Видимо, снаружи похолодало крепко. От этого на чердаке стало казаться еще теплее.
Женька сняла с табурета высохшие и затвердевшие грязные свои чулки, растерла их ладонями, и стыдливо подбирая под себя порозовевшие, согревшиеся ноги, начала обуваться. Потом, накинув на плечи высохшую «леопардовую шубку» и стащив с себя под ней свою мокрую юбчонку, принялась сушить и ее.
– Вот я подсушусь и пойду… погрелась, наелась, напилась… и айда… – приговаривала она, отвечая на какие-то свои мысли.
– Куда? На мороз? Да ты, никак, сдурела! Для что же я тебя привел сюда? – сурово спросил он.
Женька съежилась. Она поняла по-своему.
– Нет, нет… я лучше в другой раз зайду… сама…