«Ну не глуп ли он с этим своим Господом Богом, который видим только ему одному? – сказал третий мальчик, вся фигурка которого была отмечена особой живостью и жизненностью. – Вот я так вам расскажу, как со мной случилось кое-что такое, чего с вами никогда не бывало и что будет поинтереснее вашего театра и облаков… Несколько дней тому назад мои родители взяли меня с собой в путешествие, и так как в гостинице, где мы остановились, не хватило на всех нас кроватей, то было решено, что я лягу спать на одной кровати с моей няней». Он подозвал товарищей поближе к себе и продолжал, понизив голос: «Это так странно, знаете ли, когда лежишь в одной постели с своей няней, в темноте. Я не спал и забавлялся тем, пока она спала, что проводил рукою по ее рукам, шее и плечам. Руки и шея у нее гораздо полнее, чем у всех других женщин, и кожа на них так нежна, так нежна, будто почтовая или шелковая бумага. Мне это было так приятно, что я бы долго еще продолжал это делать, если бы мне не стало страшно, – сначала страшно, что я ее разбужу, а потом еще чего-то страшно, не знаю чего. Потом я зарыл голову в ее волосы, падавшие ей на спину и густые как грива, и они пахли так же хорошо, уверяю вас, как цветы в саду, вот сейчас. Попробуйте, когда будет можно, сделать то же, что и я, и вы увидите!»
Глаза юного автора этого необычайного откровения были широко раскрыты во время рассказа как бы от изумления перед тем, что он все еще продолжал испытывать; а лучи заходящего солнца, пронизывая его всклоченные рыжие кудри, зажигали в них как бы сернистый ореол страсти. Легко было угадать, что этот не станет тратить жизнь на искание Божества в облаках и что он нередко будет находить его в ином.
Наконец, четвертый сказал: «Вы знаете, что мне невесело живется дома; меня никогда не водят в театр, мой опекун слишком скуп; Богу мало дела до меня и до моей скуки, и у меня нет красивой няни, чтобы нежиться с ней. Мне часто казалось, что для меня было бы счастьем идти все прямо перед собой, сам не зная куда, и чтобы никто о том не беспокоился, и видеть все новые и новые страны. Мне никогда нигде не бывает хорошо, и всегда кажется, что мне будет лучше в другом месте, чем где я нахожусь. Так вот, на последней ярмарке в соседнем селе я видел трех людей, живущих так, как я хотел бы жить. Вы все не обратили на них внимания. Они были высокого роста, почти черные и страшно гордые, хотя и в лохмотьях, и с таким видом, точно они ни в ком не нуждаются. Их большие глаза, очень темные, стали совсем блестящими, когда они заиграли, а музыка их была такая удивительная, что, слыша ее, хочется то плакать, то плясать и плакать вместе, и становишься как бы сумасшедшим, если слушать ее слишком долго. Один, влача смычком по скрипке, казалось, рассказывал о каком-то горе, а другой, заставляя свой молоточек прыгать по струнам маленького фортепиано, подвешенного на ремне к его шее, словно насмехался над жалобой своего товарища, между тем как третий время от времени с необыкновенной силой ударял по цимбалам. Они были так довольны собой, что продолжали свою музыку дикарей даже после того, как толпа уже разошлась. Наконец, они подобрали свои гроши, взвалили на спины поклажу и ушли. Желая знать, где они жили, я шел за ними издали до лесной опушки, где только и понял, что они не жили нигде.
Тогда один из них сказал: «Не разбить ли палатку?»
«Нет, – отвечал другой, – ночь так хороша».
А третий говорил, считая выручку: «Эти люди не чувствуют музыки, а их женщины пляшут, точно медведи. К счастью, меньше чем через месяц мы будем в Австрии, где встретим более приятный народ».
«А не направиться ли нам лучше в Испанию? Вот уж время подходит к осени; уйдем от дождей и будем промачивать разве одни наши глотки», – проговорил один из двух его товарищей.
Я запомнил все, как вы видите. Затем они выпили каждый по чарке водки и заснули, лицом к звездам. Мне сначала захотелось попросить их взять меня с собой и научить играть на их инструментах; но я не посмел, наверное потому, что всегда бывает очень трудно на что-нибудь решиться, и еще потому, что я боялся, как бы меня не захватили прежде, чем я буду за пределами Франции».
Рассеянный вид трех других товарищей навел меня на мысль, что этот ребенок был уже непонятым существом. Я внимательно взглянул на него: в его глазах и на его лбу было что-то преждевременно роковое, обычно отдаляющее сочувствие людей, но пробудившее почему-то до такой степени мое, что у меня мелькнула на мгновение странная мысль: не могло ли у меня быть брата, о котором я не знал до сих пор.
Солнце зашло. Настала торжественная ночь. Дети расстались, каждый пошел своим путем, незримо для себя, в зависимости от обстоятельств и случайностей, создавать свое будущее, соблазнять своих ближних и тяготеть к славе или к бесчестию.
XXXII
Тирс
Ференцу Листу