Кажется, последнее письмо я написал тебе двадцать пятого дня минувшего месяца. В последующие дни бедный господин наш все больше слабел, но все делал по заведенному порядку, хотя и очень недолго; даже в таком состоянии до 1 апреля работал на токарном станке. В тот же день охватил его сильный озноб и еще больше лишил сил. На другой день ему стало получше. В Вербное воскресенье из-за слабости не мог он пойти в церковь, а слушал мессу из дома. После мессы священник принес ему освященную ветку вербы, и он принял ее, стоя на коленях, и сказал, что, наверно, больше уж не придется ему принимать ветку. В понедельник стало ему получше, во вторник тоже, он даже табака пожелал и закурил. И все, глядя на него, удивлялись, что до самого смертного часа он ничего не пропустил из дел своих в доме и даже не позволил, чтобы из-за него что-нибудь пропустили. Каждый день в один и тот же час он одевался, обедал, ложился спать, хотя едва был в состоянии, но все-таки соблюдал распорядок, как прежде, когда был здоров. В среду к вечеру слабость его усилилась, и он только спал. Несколько раз я спрашивал его, как он себя чувствует, он же отвечал: хорошо, не чувствую никакой боли. В четверг, совсем близко к своему последнему часу, он отяжелел, но с большим усердием принял причастие. Вечером, когда пришло время ложиться, он сам пошел в спальню, хотя его с двух сторон поддерживали за локти. Слова его было уже очень трудно разобрать. Ночью, к двенадцати часам, мы все были рядом с ним. Священник спросил его, хочет ли он собороваться? Бедняга кивнул, дескать, хочет. После обряда священник произнес напутствие и утешение, но он не смог ответить, хотя мы заметили, что он в себе. Еще мы видели, что когда с ним говорил священник, из глаз его текли слезы. В конце концов сегодня, в три часа утра, бедняга отдал душу Господу и уснул, поскольку умер он спокойно, как дитя. Мы смотрели на него, но уход его заметили лишь по тому, что глаза его открылись. Бедный господин наш оставил нас на этой чужой земле сиротами. И среди нас не прекращается горький плач. Да храни нас Бог.
113
Родошто, 16 aprilis 1735.
И вот, милая кузина, живем мы здесь и едим хлеб, смоченный слезами, и чувствуем себя, как стадо без пастыря. На другой день открыли завещание, и было оно зачитано. Все, что у него было, он оставил своей семье, мне — пять тысяч немецких форинтов, столько же — господину Шибрику, но эти деньги мы сможем получить во Франции[414]
. Когда мы их получим, один Бог знает[415]. Отослали мы и письмо, адресованное визирю, в нем бедный наш господин просит не бросать нас в беде. Тело его на другой день вскрыли, внутренности положили в шкатулку и похоронили в греческой церкви. Само тело же цирюльники обработали травами, потому как еще не знаем, когда сможем отвезти его в Константинополь. Цирюльники говорят, неудивительно, что он умер, потому как желудок и кровь у него были полны грязью, и грязь заполняла все его тело[416]. Мозг же его был здоров, и был он такой величины, как у двух человек, а ума у него было, как у двенадцати. Сердце свое он завещал послать во Францию. После Пасхи тело было выставлено в большом дворце, где три дня шло богослужение. Любому человеку дозволено было увидеть тело, пришли посмотреть на него и турки, целых тридцать человек, все они хорошо знали покойного, и многие из них не верили, что он умер, а говорили, что он тайно уехал, мы же вместо него хороним кого-то другого. Если бы это была правда! Вчера, после богослужения, тело положили в гроб и оставили во флигеле, где он останется до тех пор, пока можно будет отвезти его в Константинополь.114
Родошто, 17 maji 1735.