Но еще более примечательно другое: едва ли не главная интрига Пушкинского праздника состояла в том, что искомый национально– всемирный русский поэт присутствовал здесь же и уже практически состоялся. Это и был оппонент Тургенева – дисгармоничный, чрезмерный, страстный, обнажающий бездны и завирающийся, обольстительный и опасный, безусловно гениальный Достоевский.
Именно он
Это, во-первых, парение над реальностью, над ее базисными факторами – «экономической славой», «славой меча и науки», – которые Достоевский упоминает в своей речи лишь для того, чтобы от них снисходительно дистанцироваться.
Во-вторых, пренебрежение точностью, вольное обращение с фактами. Он и Пушкина, между прочим, исказил в своей речи, особенно в той ее части, которая содержит весьма произвольные комментарии к «Евгению Онегину»[288]
.В-третьих – и это гораздо важнее, – мессианские упования Достоевского, ставшие апофеозом его речи, безусловно, являются одной из существенных граней духовного облика нации, которая в XX веке, хотя и под другим идеологическим знаменем, устремилась «ко всеобщему воссоединению со всеми племенами великого арийского рода». (Произведенное Достоевским по наитию выключение из человечества неарийских племен тоже, к несчастью, оказалось востребовано социальной практикой XX века.)
При этом Достоевский настаивает: «Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей,
В уже цитировавшемся выше письме Стасюлевичу Тургенев очень точно и проницательно парирует эту вселенскую претензию: «И к чему этот
Социально-историческая практика XX века свидетельствует, что братство «всечеловеков» арийского племени автоматически означает уничтожение неарийских «недочеловеков».
Презиравший и третировавший «царство меры», воплощением которого считал Европу, Достоевский сулил всеобщее спасение русским «окончательным словом великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону»; «Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю “в рабском виде исходил благословляя” Христос. Почему же нам не вместить последнего слова его?»
Для выполнения этой миссии нужны не только всечеловеки – нужен
И он предстал перед потрясенными слушателями.
Только и здесь произошла подмена: назван был пророком Пушкин, а явлен пророком – Достоевский.
Это была тщательно выношенная и продуманная акция, увенчавшаяся безусловным успехом. Об этом свидетельствует не только текст самой речи, но и сопутствующие ее оглашению события: с одной стороны, письмо к Победоносцеву, процитированное нами выше, с другой стороны, тот факт, что уже в рамках празднеств, накануне своего главного выступления, Достоевский на литературно-музыкальном вечере декламировал пушкинского «Пророка» – примеривался к избранной миссии и, в то же время, настраивал публику на соответствующую волну. И публика отвечала готовностью к пониманию и сочувствию: «…стихи были сказаны им прекрасно и производили сильное впечатление, особенно в том месте, где он, вытянув перед собой руку и как бы держа в ней что-то, сказал дрожащим голосом: “И сердце трепетное вынул!”»[289]
.О реакции на главное свое выступление Достоевский рассказывает в письме к жене следующим образом: «…например, останавливают меня два незнакомые старика: “Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и примирились. Это вы нас помирили, Вы наш святой, вы наш пророк!” “Пророк, пророк!” – кричали в толпе» [Д, 30, кн. 1, с. 184].
Это подтверждается и другими участниками события. Корреспондент газеты «Молва» И. Ф. Василевский описывает впечатление от речи Достоевского, вольно или невольно ориентируясь на стилистику и образы пушкинского «Пророка»: «Жар и блеск ее жег и ослеплял. <…> Когда Достоевский кончил, вся зала духовно была у его ног»[290]
.