Современность Кановы выражалась в ощущении непосредственности и тепла человеческого тела, его осязаемости, переданной в гладком мраморе, — в осязаемой интимности плоти. Три обнаженные женщины стоят слегка обнявшись и наслаждаясь красотой друг друга. Тонкая полоска ткани с кисточками касается их тел, на них самих — лишь искусно сделанные прически. Они стоят в классических позах с опорой на одну ногу, и всё же неуловимые детали в движении их рук, которыми они нежно касаются друг друга во взаимном восхищении, а также ощущение полнокровности их тел создает впечатление не архаичности, а живого присутствия здесь и сейчас. Это дочери Юпитера, добровольные помощницы богини Венеры, три грации. Их очарование было настолько сильно, что, увидев оригинал, один путешествующий английский герцог тут же заказал у Кановы копию для своей частной скульптурной галереи в Бедфордшире.
Канову воспринимали не иначе как новое воплощение древнегреческого скульптора Фидия[437]
. Он не просто ваял из мрамора античные сюжеты вроде знаменитой композиции «Амур и Психея» или придавал своим моделям сходство с древнеримскими патрициями и матронами — он был, как и Уэст, на пике современности. Всё, что он творил, было и вне времени, и абсолютно современно.Свобода, любовь, естественность, счастье — это великие идеалы, однако их сложно достичь в реальности. Французская революция основывалась на идее освобождения от деспотии монархии, но привела лишь к еще большей имперской деспотии при Наполеоне Бонапарте, которого Жак-Луи Давид изобразил во всём его тщеславии на вздыбленном коне (на самом деле Наполеон позировал на муле) во время перехода через Альпы на перевале Сен-Бернар, когда он шел завоевывать Италию. Канова также запечатлел образ Наполеона и его семьи в монументальных скульптурах, наследующих свой художественный язык от имперского Рима — язык, неизмеримо далекий от радостных наслаждений Ватто и Фрагонара и, как показали работы Давида, а до него картины Уэста, зачастую весьма далекий от жизненных реалий.
Реальность была более мрачной и жестокой, чем хотелось представить многим художникам. Если Ватто изображал воображаемый мир наслаждений, то испанский живописец Франсиско Гойя-и-Лусиентес в своих поздних работах создал совершенно иную картину жизни — кошмарное и удушливое царство страданий.
В ранние годы картины Гойи были наполнены ощущением очарования и радости, напоминая живопись Джованни Баттисты Тьеполо — величайшего из художников, работавших в Италии в XVIII веке, который прославился своими изображениями голубого неба, — а также Ватто: создавая гобелены для королевской семьи, Гойя изображал беззаботные пикники, запуск воздушных змеев и танцы на фоне скромных сельских декораций. В 1788 году Гойя создал один из своих шедевров для убранства королевского дворца Эль-Пардо: живописный эскиз одной из шпалер, предназначенных для спален дочерей будущего короля Карла IV (впрочем, шпалеры так и не были сотканы). На эскизе изображена аристократическая компания, играющая в жмурки: они танцуют вокруг молодого человека с завязанными глазами, который пытается дотронуться до кого-нибудь из играющих деревянной ложкой. Несмотря на легкомысленность сюжета, Гойя демонстрирует мастерство композиции и бесконечно поразительную фактуру поверхности: например, белоснежную с черно-желтыми вкраплениями массу перьев головного убора девушки на переднем плане, нежную и хрупкую, как сахарная вата, — такой эффект не встречается нигде в живописи и отсылает к виртуозности Веласкеса, великого предшественника Гойи при испанском дворе.
Горы и озеро на заднем плане похожи на театральные декорации, таким образом Гойя передает ощущение иллюзорности всего сущего, тщеты удовольствий и той тьмы, что скрывается за фасадом даже самой роскошной жизни. Он был официальным живописцем испанского короля и писал портреты членов королевской семьи со всей их помпезностью, демонстрируя такие стороны своих моделей, которые могут показаться нелестными; однако они были настолько уверены в своем могуществе, что лесть была бы неуместна и даже в чем-то вульгарна. Это позволяло Гойе показать истинную человеческую сущность своих моделей, а также изображать на картинах себя самого, выглядывающего из-за мольберта, как полтора века назад делал до него Веласкес.