Я не дрожала и не тряслась. Я ничего не слышала и слышала все. Я вдруг задумалась о том, каково это – ощущать петлю у себя на шее. Я решила, что тоненькая веточка моей шеи сломается мгновенно. Я вспомнила, как солдаты кромсали мою мать. Мы – погибший народ острова Черепахи. Без сомнения, смерть была для нас дверью в рай. Если моя сестра уже прошла в эту дверь, то, конечно, и я смогу туда пройти. В то же время я сознавала, что тихо плачу. Я слышала, как рыдает Томас Макналти. Руки я все это время держала на коленях, поверх желтого платья.
Многие зрители радостно кричали и смеялись. Бросив на законника Бриско последний взгляд, говорящий: «Что, съел?» – судья поднялся с места и исчез сквозь стену, словно призрак в страшной сказке.
Глава двадцать четвертая
Шериф Паркман страшно возбудился от такого вердикта. Приведя меня обратно в камеру, он снова притащил из коридора табурет и уселся рядом со мной, будто мы старые друзья.
Он был похож на актера после спектакля. Во всяком случае, ему аплодировали. Он сиял и находился в приподнятом расположении духа. В целом я решила, что это еще худшее наказание, нежели вердикт. Я смотрела на него другими глазами. Я была теперь другая Винона, совсем новая. Осужденная, девчонка, мальчишка. Я чувствовала, как страх пытается до меня дотянуться, прибыть. Прочь, прочь, кричала я мысленно, словно фермерша, отгоняющая кур от зерна. Страх, страх. Тянется ко мне отравленными пальцами, совсем как Джас Джонски. Никто из вас до меня больше никогда не дотянется, подумала я. Я люблю своих: Томаса, Джона, Лайджа, Розали, Теннисона, мою непорочную Пег.
– Ты ведь не помнишь, что тогда было в конюшне, так? – сказал Фрэнк Паркман, пузырясь от возбуждения. – Интересно, с чего бы.
Его слова прозвучали так, будто мы с ним только что обсуждали эту тему и теперь просто вернулись к ней.
– Не знаю, был ли у меня когда друг ближе Джаса Джонски. Он никому не желал зла, был полон радости жизни. Он был игривый такой, мне такие по сердцу.
– Ты про то, как тогда, когда я пришла и ты думал, что я мальчик, и спросил разрешения меня поцеловать?
Должно быть, сам дьявол мне подсказал эти слова. Я видела – Фрэнк Паркман не из тех, кто в мире сам с собой, кто знает себя и свое сердце. Нет. Уж не знаю, что меня толкнуло это сказать, но он опустил голову и сидел так с минуту, глядя в землю. Лицо у него было совершенно пустое, словно я погасила радость, которую зажег в нем приговор суда. Лицо его было темным, поскольку в камере было темно, но я все равно могла по нему читать – запросто, как строчку корявых цифр.
– Да ты тварь! – сказал он. – «Безжалостные дикари», вот как вас называют в декларации. За это мы сражались в
Он тихо засмеялся про себя, будто радуясь собственным словам. Его мир вновь пришел в равновесие, радость жизни вернулась. Я начала отчасти понимать его, как бы издали, со стороны. Он всего лишь мальчишка, которого поставили выполнять работу взрослого. Шерифа. Его мечта сбылась с отъездом шерифа Флинна. Беды, одолевшие Флинна, оказались благом для другого, способствуя его возвышению. Мне до сих пор было удивительно, как это шериф Флинн так вот запросто взял и вышел из моей истории. Словно река сомкнулась над головой утопающего, и он, единожды скрывшись из виду, исчез навеки. Я помнила доброту уехавшего шерифа, его стремление творить благо и удивившую всех нас речь о справедливости и правосудии. Перед оборванцами, жителями разоренной табачной фермы в Теннесси. Если индейцы подлежат истреблению, подумала я, то это лучшее, чем нас можно заменить. Такими людьми, как шериф Флинн. Американцами. Но не такими, как Фрэнк Паркман. С вечной улыбкой и с одиночеством в сердце. Тут он подчеркнуто мужественным жестом чиркнул фосфорной спичкой. Желтый шарик огня на миг повис в сыром воздухе и исчез. На его месте остался подвешенный след обманного пламени, а потом повалили клубы дыма, как из паровоза. Он снова засмеялся, хотя все это время молчал и я тоже молчала.
– Ну что ж, – сказал он наконец, – я думаю,
Тут пришел Уинкл Кинг, раздобыл табуретку и, как настоящий помощник шерифа Паркмана, уселся рядом с ним, бок о бок. Я готова была отрезать себе ноги, чтобы не быть так близко к ним обоим. Я жалела, что на мне желтое платье, а не штаны. Ноги у меня были голые, и я чувствовала, как волоски на них встают дыбом и пригибаются, чтобы оказаться подальше от этих двоих. Уж кто бы говорил о крысах. Именно крысами они мне и казались, но нынче была их, крысиная, власть.