— Одну женскую шубу я стащил из театра. Ломбардщик говорит: «Мужские шубы, Красавчик», и сует мне ломаный трехпенсовик. В следующий раз я стащил шубу из адвокатской конторы. «На пугало не наденешь, — говорит тот. — Плохо стараешься!» А в третий раз меня повязали, как куропатку. Я просидел ночь в Коркской тюрьме, наутро меня в суд, а там только одно доброе лицо — ломбардщика. Он сказал судье — англичанину: «Да — с, ваша честь, это он и есть, тот парнишка, который мне все шубы приносит». Я тогда говорю, что ломбардщик — хренов лжец, который торгует ворованными шубами. Судья сказал мне, что Бог прощает только тех, кто по — настоящему раскаивается, и дал мне семь лет в Новом Южном Уэльсе. Пять минут прошло от моего прихода и до стука деревяшкой — вот так. Я стал заключенным, и «Королева» стояла на якоре в гавани Корка, и ее надобно было заполнить, и я этому помогал. Ни мама, ни сестры не смогли хотя бы за взятку добиться прощания со мной, и наступил апрель девяносто первого, и «Королева» ушла с Третьим флотом…
Якоб смотрит туда же, куда и Туоми: на голубую гладь бухты, где стоит на якоре «Феб».
— Сотни нас там сидели в темноте да в удушливой тесноте, с тараканами, в блевотине, вшах, моче. Крысы грызли всех, и живых, и мертвых, огромные крысы, как хреновы барсуки. В холодных водах мы дрожали. В тропиках смола капала из швов и обжигала нас, и каждую минуту, во сне или бодрствуя, все думали только об одном: «Воды, воды, Матерь Божья, воды…» Нам давали полпинты в день, и вкусом вода напоминала матросскую мочу: может, ее и наливали. Каждый восьмой умер в этом путешествии, по моим прикидкам. «Новый Южный Уэльс» — три самых тоскливых слова дома, поменяли смысл на «Избавление», и один старик из Голуэя рассказал нам о Виржинии, где пляжи широкие, и поля зеленые, и девушки индейские за гвоздь с тобой переспят, и мы все думали: «Ботани — Бэй — та самая Виржиния, только чуть дальше…»
Стражники полицейского Косуги проходят внизу, под окнами Морской комнаты, по аллее Морской стены.
— Сидней — Коув на Виржинию не тянула. Сидней- Коув представляла собой несколько десятков участков, вскопанных лопатой и мотыгой грядок, где семена засыхали, не успев упасть на землю. Выяснилось, что Сидней — Коув — сухая, жужжащая яма, полная слепней и красных муравьев, где тысяча голодных заключенных жила в рваных палатках. У морских пехотинцев были ружья — а, значит, и власть, и еда, и женщины. Меня, как плотника, определили строить жилье для морпехов, потом понадобилась мебель, двери и всякое такое. Четыре года прошло, начали появляться торговцы — янки, жизнь легче не становилась, но заключенные уже не мерли, как мухи. Половина моего срока миновала, и я уже грезил о возвращении в Ирландию. Затем, в девяносто пятом, прибывает новый батальон морпехов. И мой новый майор захотел красивые новые казармы и себе дом в Парраматте, а потому он забрал меня и еще шестерых — семерых. Он когда-то провел год в гарнизоне в Кинсейле и потому считал себя знатоком Ирландии. «Лень гэлов, — хвалился он, — лучше всего лечит доктор Плеть», — и он так лечил, не раздумывая. Вы видели шрамы на моей спине?
Якоб кивает.
— Даже Герритсзона они потрясли.
— Встретишься с его взглядом — он всыплет за дерзость. Станешь избегать — получишь за скрытность. Закричишь — получишь за притворство. Не кричишь — получишь за упрямство. Жил он там как в раю. Из Корка нас было шестеро, в том числе и Брофи, колесный мастер, и мы друг за друга держались. Однажды майор ударил его, а он ему ответил. Брофи заковали в цепи, и майор приговорил его к повешению. Майор мне сказал: «Вот и время наступило для Парраматты заиметь свою виселицу, Мантервари, и ты ее построишь». А я отказался. Брофи повесили на дереве, меня приговорили к неделе в «Хлеву», в камере четыре на четыре фута, где ни встать, ни вытянуться, и вонь жуткая, и мухи да опарыши, и к сотне ударам плетью. В мою последнюю ночь пришел майор, сказал, что сечь будет сам, и пообещал, что я попаду в ад к Брофи на пятидесятом ударе.
Якоб спрашивает:
— Вы не могли обратиться с апелляцией к более высокому чину?
Ответ Туоми — горький смех.