— Она решительно не хотела иметь дел с государством, не доверяла ему. Будем честны, причины у нее были. Я спорил, говорил, что государство меняется. Сегодня государство одно, и оно не конгруэнтно тому государству, что отправило мою сестру по ничтожному поводу в лагеря, завтра будет другое.
— Но она вас не послушала?
Согласилась немного подумать, время шло. И в какой-то момент Михаил Александрович решился на нравственно неоднозначный, если следовать его собственной формулировке, поступок. Организовал сестре путевку в цэкашный санаторий, вывернув дело так, что сестра не могла отказаться: врач, натасканный Михаилом Александровичем, настоятельно рекомендовал воспользоваться возможностью именно сейчас. За время отдыха сестры Михаил Александрович изготовил копию иконы, которая и уехала на «Динамо». Как изготовил — конечно, от Петровки не утаит.
Тем и объяснялся парадоксальный ответ «и могло, и не могло» быть так, что Харитонова подарила Кроевской Прохора Чернецова. Могло потому, что да, подарила, думая, что дарит Чернецова. А не могло потому, что икона-то была ненастоящая.
А настоящая — вот.
— Вы поймите меня правильно, товарищ Покровский. Для меня это было сложнейшее и в человеческом, и в нравственном, и в моральном, и просто в этическом плане решение. Не подумайте, что я как-то заинтересован. Я человек обеспеченный, — тут Покровскому пришлось кивнуть. — Но икона Чернецова — это, согласитесь, национальное достояние. И я, несомненно, завещаю ее советскому государству.
Тут выскочило торжественное «советскому» — в некотором противоречии с тем, что чуть выше речь шла о том, что сегодня государство одно, а завтра другое.
— Я с вами так откровенен и потому, что давно и бесповоротно решил это, и потому, что вижу в вас известную деликатность, — продолжал академик.
Покровский подумал, что слово «академик» в СССР могло бы писаться с большой буквы.
— Видите, Кроевская тоже решила передать икону музею, — заметил Покровский.
— И что же, передала? Уже провели экспертизу?
— Не передала, — признался Покровский. — Икону украли.
Лицо академика озарило чувство глубокого удовлетворения.
— Вот видите, я был прав. Копию украли! А икона в целости и сохранности.
Покровский промолчал, академик воспринял это как знак согласия. Уже прямо весело начал говорить:
— Не скрою, для меня это гора с плеч. Конечно, мне было неловко перед памятью Вари, но теперь ясно, что я все делал правильно. Давайте все же я еще чуть-чуть вам налью. Вот не хотите ли попробовать, например… Например…
Профессор отвернулся к бару, а Покровский, воспользовавшись секундой, не по рассуждению, а вдруг увидев в иконе трещину, взял да воткнул туда свой ноготь. Очень больно, но с удовлетворением заметил, что под ногтем остались фрагменты краски.
Выпили из бутылки в форме Эйфелевой башни что-то темное со вкусом дегтя. Академик опомнился, что есть же еще тема убитой женщины, и, наверное, коли Покровский пришел, это как-то связано с иконой, и, конечно, он, академик, отреагировал, возможно, не так остро, как должно, на ее смерть… Покровский успокоил — все в порядке, ему, Покровскому, важно, что прояснилось важнейшее обстоятельство про ценный раритет, а убийство, что убийство, знал бы академик, сколько в Москве убийств… Лучше пусть не знает и спит спокойно.
— Прозит!
Дзын-н-нь.
— Можно убрать икону?
Тщательно обернул, долго возился. Налил еще символически из Эйфелевой башни. На стене возле окна огромное художественное фото той же Эйфелевой башни — золотые осенние листья на фоне ажурной громады.
— Красивое, вы считаете, сооружение? — спросил Покровский.
— Я живьем никогда не видел, — сказал академик.
— Простите, — сказал Покровский. — Я забыл, вам ведь нельзя в капстраны.
— Боятся, что меня тут же украдет вражеская разведка. Правильно боятся. Я бы и сам себя украл. Мозги, — постучал себя пальцем по черепной коробке, — вот главное достояние человечества.
Интонации академика резко изменились, стали желчными, неприятными. Усмехнулся эдак несколько кривовато, нехорошо. Покровский удивился — не шло академику.
— Если это Сена, — профессор бросил на стол красный шнурок, которым забыл обвязать пакет с иконой, шнурок ловко развернулся почти в полную длину, с извивами, действительно, как река, огибает Эйфелеву бутылку. — Если это Сена, то вот здесь Дом инвалидов, а вот здесь Нотр-Дам.
Пустые стаканы сыграли роль этих известных сооружений на импровизированной карте. Покровский молчал, выдерживал паузу.
— Конечно, обидно, что нельзя глянуть хоть краем глаза, — сказал Харитонов нормальным тоном. — Но человек — это осознанное животное. Что мне там делать? Запрут в золотой клетке, заставят делать что-нибудь… совсем военное. Так что я не жалуюсь. Здесь у меня есть то, чего нет у других, есть вообще все, понимаете? А дух свободы — это только пропаганда.
Странный монолог. Будто Покровский подбивал академика жить в капстране. Не выдержал академик тона, сфальшивил. На прощание говорил с Покровским избыточно вежливо.