Помню, в марте 2016-го мы гуляли по Нью-Йорку и случайно попали на феминистский «розовый» марш. Мы оказались среди тех тысяч, которые вышли в то воскресенье на акцию. Там были и семьи с детьми, и пожилые люди, и одиночки, и гей-пары, и какие угодно компании. В том мире, куда я попала, не только мужчины, но общество в целом поддерживало женщин в их стремлении жить более свободно и независимо. Так мне казалось. Мне было странно и непривычно видеть всё это.
Марш, как река, вынес тогда нас на площадь Фоули, где шествие превратилось в митинг и на сцену начали выходить по очереди самые разные фемактивистки. Политики, учёные, педагоги, врачи, социологи и художницы.
Но ярче всех я запомнила Шону. Глядя на неё, на её выступление, я поняла, что прежде я не видела настоящей феминистки. Что моё представление о том, кто это такие, не имело ни малейшей связи с реальностью.
Я никогда не ощущала женской энергии такой силы. Женского голоса, громкость которого была бы выведена на максимальный уровень. Честность этой женщины была острой, как медицинская игла.
Шона была афроамериканской поэтессой. Лет тридцати пяти, примерно как я. Короткие торчащие в разные стороны дреды, ярко-голубой сарафан на тонких лямках, спокойное и умное лицо. Красивая, естественная, неистовая, она была отлично известна аудитории — когда она подошла к микрофону, её приветствовали криками, аплодисментами и радостным свистом.
И Шона начала читать свои стихи.
Это было обращение к маленькой дочери, которую она укачивала, напевая колыбельную и одновременно давая ей наставления о том, как выжить афроамериканской женщине в этом жестоком мире.
Это была душераздирающая смесь мамского воркования и языка бунта, на котором женщина в отчаянии отстаивала свои права.
В стихах она учила крохотную девочку кричать, верещать, как самая громкая сирена, если хоть какой-то мужчина прикоснётся к ней без согласия, если он нарушит её безопасность и обойдётся с ней жестоко.
Шона была так откровенна в своём гневе, так беспощадна в своих эмоциях, а стихи у неё были красивые и грубые, как крупная галька на том самом коктебельском берегу, куда меня привозила в детстве мама. Плюс голос — низкий, грудной, музыкальный.
Глаза слезились от её стихов, как от сильного ветра.
Я никогда не знала такого единения с женщинами, как на том марше, он разбудил что-то во мне. Я не осознавала, что мой путь — это не индивидуальная история, а часть системы, где каждой из нас трудно прорваться к возможности жить без страха и быть собой.
Шона была мощной, как огромная свирепая птица.
Мне понравилось тогда, что мужчина, которого я выбрала, чтобы впустить в свою жизнь, мой Д., тоже оторопел от неё. Мы после её выступления ещё долго молчали. Анализируя силу её короткого перформанса на акции, я поняла, что лирический голос, который отзывался внутри меня на её слова, ни в коем случае нельзя глушить, и я начала осмыслять свою жизнь, я стала учиться феминистской оптике через тексты.
Мое 11 сентября
Прекрасно помню момент, когда я стала человеком, которому изменяют. Как назло, тот период своей предыдущей жизни, в Москве, я ощущала как вполне счастливый. Помню, было самое начало осени, ещё тепло вечером, Москва не перекопанная и пустая, ребёнок — с бабушкой, и мы, приобняв друг друга за талии, тащим домой первый долгожданный сезонный арбуз.
На следующий день внутри меня рухнуло здание. Это было моё личное 11 сентября. Ощущение шока было усилено нарушением какой-то моей собственной, внутренней логики. Получалось, моя интуиция состоит сплошь из ошибок, ведь я была нежна, эмпатична, умна, внимательна, динамична, но моё чутьё допустило такой провал.
На следующий вечер после того арбуза я пришла домой первой; того, с кем я пыталась тогда быть вместе, ещё не было в квартире, зато на экране его компьютера сиял открытый активный чат, и я прочитала то, что там было написано.
Отвращение — до рвоты.
«Выходит, — моментально сказал мне мой очень злой тогда мозг, — ты не только плохая жена, но и плохая мать, ведь материнство — это, по сути, чутьё, а твоё чутьё не работает».
Не спрашивайте, как одно цепляется за другое. У нас, женщин, склонных, как я тогда, в своей предыдущей жизни в Москве, к созависимости, иначе и не бывает. Здание рушится не фрагментарно, а целиком. Ты и не виновата толком, тебе бы и обидеться от всей души, разгневаться и не дать себя больше в обиду. Но вместо всего этого получаешь здание, разрушенное взрывом до самого фундамента. И дальше ты, окровавленная, в пыли, на дне бытия.
Но я умела выносить боль. Очень много боли. Я не распознавала депрессии.