— Не знаю... Разберетесь... — ответил Егор и достал папиросу, стал шарить по карманам, ища спички.
— Куришь ты зря.
— Это верно, — согласился Егор. — Вредно.
— Вот и не нужно. Понимаешь, а куришь...
Егор нашел спички, зажег папиросу, затянулся и, покосившись на отца, сказал:
— Раньше надо было воспитывать. А теперь уж чего?
— А я не воспитываю — советую, — миролюбиво ответил Матвей.
— Где ж ты раньше был советовать-то? — отвернувшись, глядя в сторону, спросил Егор заледенелым голосом.
— Не суди, — проговорил Матвей. — Какой я работник в деревне? Обуза матери.
— Семен Иванович тоже такой... Руки нет, протез вместо ноги, а бегает...
— Кто это Семен Иванович?
— Председатель, кто же еще...
Матвей помолчал, сказал устало:
— У каждого своя планида, сынок, — и не захотел больше вести этот разговор, сполз со скамейки, привязался к тележке и покатил на работу.
В этот день ему не работалось — не слушались руки. Он отпросился и ушел и до вечера просидел в городском парке в одиночестве, над рекой.
Тут и нашла его измученная поисками Алена.
— Вот ты где, Матвеюшка, — сказала она без упрека, с радостью в голосе.
Он не ответил.
Алена постояла, потом опустилась рядом на землю и заплакала. Она плакала сначала тихо и однотонно, будто комар звенел в прозрачном воздухе, однако печаль все больше и больше охватывала ее, и Алена уже не сдерживала голоса — рыдала громко.
— Не надо, — сказал наконец Матвей, — перестань, слышь.
Она мгновенно затихла, сидела опустив голову, закрыв глаза. Единственный родной ему человек, мать его сына, его жена, она будто бы была не она, а другая, чем-то похожая на Алену, но не Алена, а иная совсем женщина, которую, возможно, он и мог бы полюбить, если бы вечной любовью не любил ту, прекрасную Аленушку голубоглазую.
Аленушку он любил так, как только может любить земной человек. Он и она — они были едины, один дух, одна плоть, одна мысль. Женщина, которая сидела сейчас рядом с ним, была не чужая ему, нет, но это был другой дух, другая плоть, другая мысль. Этой женщины он стеснялся, стеснялся своих движений, мыслей, слов, себя стеснялся. Эта женщина была добра, была прекрасна, нежна. Может быть, когда-нибудь он и полюбит ее, но для того, чтобы ее полюбить, ему надо разлюбить Аленушку, а разлюбить Аленушку невозможно. Он и так уже пуст от того, что понял — нету Аленушки на свете, она давно умерла, тогда, когда немецкий снаряд искалечил его. Нету ее, а на земле живет другая Алена, другой человек, измененный печалью прожитых лет и передуманными мыслями. Что он, глуп, что ли? Разве не видит он, как она тоже терзается душой, стараясь узнать в нем прежнего Матвея?
В чем она, истина человеческого поведения? Кто это знает? Никто не знает. Но Матвей знал, он многое теперь знал и понял. Истина человеческого поведения — в отречении от самого себя, в неуслужении себе самому— вот что понял в эти дни Матвей. Оказывается, всю жизнь он служил только себе, себя ублажал. Думал, что угождает Алене, жертвует чем-то ради нее, а ведь ничем он, выходит, не жертвовал, ничем не угождал. Наоборот, самым близким, самым родным людям приносил только страдания и боль. Он жил и поступал так, как ему было легче, хотя и казалось, может, что так труднее.
И это правда — не добр он, а зол и жесток. К ней и сыну. Если бы все начать заново! Но заново ничего нельзя начать.
— Почему так, Матвей, отчего? — прошептала она.
Он понял ее, однако спросил:
— О чем ты?
Она устало вздохнула:
— Так, ни о чем.
— Зачем ты меня разыскала?
— Ну что ты говоришь?! — торопливо, со слезами на глазах воскликнула она. — Как ты можешь такое говорить? Не мучайся, поедем в деревню, все будет хорошо, поедем. Господи, как я люблю тебя и жалею. Ты и не знаешь, как мне тебя жалко, я свои руки-ноги готова тебе отдать. Милый ты мой, единственный, ничего мне так не жалко, как тебя, красавец ты мой дорогой.
Ока плакала и целовала его лицо, его шею, губы, щеки, его мертвый пустой глаз.
А он сидел словно бы окаменев, — вот они, страшные слова: она жалеет его. А жалеть его не надо, не надо его жалеть, унижать жалостью.
Он взглянул в ее глаза и вспомнил вдруг давно забытое. Вспомнил Клавдию и понял в это мгновение то, чего не мог понять тогда, много лет назад, — свою вину перед несчастной той женщиной: это он убил ее жалостью.
Он подумал так и устыдился своих мыслей. Зачем вспоминать Клавдию, ведь меж ними не было любви.
А разве Алену он не жалеет? Всю жизнь жалел, оттого и скрылся с ее глаз, что жалел, что любил вечной любовью. И она, выходит, тоже любила его бесконечной любовью, если искала многие годы и нашла наконец. Зачем вспоминать несчастную Клавдию? У него с Аленой совсем иной долг на земле.
— Дорогой мой, как я жалею тебя, больше жизни, — шептала Алена, обцеловывая его лицо. — Ну, хочешь, мы останемся здесь, с тобой будем жить, хочешь?
— Какие вы городские жители? — сказал он. — Да и Егору не надо отвыкать от земли.
— Не надо, не надо, — торопливо согласилась она. — Ты с нами поедешь. Ты не думай, Матвей, он понятливый, он все поймет, он добрый, он такой же, как ты... Он тебя полюбит...