— Не упомню чего-то, — ответила она.
— Неужто у вас память такая нешибкая? — спросил Фролов. — А у меня, между прочим, фото ваше хранится. Вами подаренное на добрую память.
— Батюшки, смеху-то, — Настя засмеялась и ручкой махнула, она узнала Фролова, — явился, не запылился. Чего явился-то? Смешной какой!
— Все ж у нас переписка имелась.
— «Переписка», — она плечами пожала, — так это ж давно было и неправда.
Она улыбалась ласково и приятно, с добротой. Очень понравилась Фролову ее улыбочка: слова хоть и жгли, но улыбка ласкала. Он тоже улыбнулся.
— А я-то предполагал — вы меня ждете-дожидаетесь. Был такой намек в письмах с вашей стороны.
— Ну прямо, — сказала она. — Спешу и падаю! Не было никакого намека. И не думай ничего такого.
— Выходит, от ворот поворот? — спросил Фролов.
— Это уж понимай как знаешь, — ответила она и нахмурилась, стала глядеть в сторону.
Фролов постоял, понял, что ему тут делать нечего, деликатно, без обиды, простился и пошел прочь.
Уже сумерки опускались. Фролов походил по улицам, успокаиваясь, обдумывая свое положение, решая, как ему жить дальше. Дождь пошел, ветер подул, стало зябко. Фролов устал. Не евши он был с самого утра. Весь этот день он продержался на нервах, а теперь нервы вышли из напряжения, и его одолела усталость.
На станции, в зале ожидания, он лег на лавку и попытался заснуть. Он был один, никто ему не мешал, а сон не шел. Фролов ворочался с боку на бок, кряхтел, но потом испугался, что если заснет, то проспит поезд, и поднялся, пошел искать расписание.
Поезда двигались в разные стороны, но ни один не останавливался тут ночью — можно было бы спокойно спать до самого позднего утра. Но спать Фролову уже совсем расхотелось, а оттого, что он полежал немного на лавке, и усталость его оставила. Он чувствовал себя бодрым, только мысли были печальными. Он ждал поезда, но ехать ему было некуда. Или, вернее, ему все равно было, куда ехать — на север, на запад, на юг или восток: его место было везде и нигде не было.
Он направился в комнату к начальнику станции клянчить курево. Не так уж давно война кончилась, и с куревом еще было плохо: курящий человек мог последней рубахой поделиться, а курево приберегал. Но Фролов все же надеялся, что начальник станции, если, конечно, окажется человеком курящим, даст ему затянуться хотя бы один разок. Своего табака у Фролова не было — неделю назад он бросил курить, потому что хотел явиться к Насте не таким, каким был на войне, ничем не загрязненным, он даже вина не выпил, когда уезжал из родной части. Он легко бросил курить, без мук: видимо, помогала любовь к Насте. Но теперь, когда понял, что Насте совсем не важно, курит ли он табак, пьет ли вино и вообще живет ли он, Серафим Андреевич Фролов, на земле или не живет, он пожалел, что поступил так опрометчиво и глупо, совершив насилие над своим организмом, принеся жертву, которая никому не нужна, даже ему самому.
Начальник станции оказался человеком курящим, он не пожадничал, отсыпал Фролову про запас целую горсть махры. Фролов затянулся и, к удивлению своему, не опьянел, только рот его набился кислой слюной. Он с трудом ее сплюнул и сказал: «Хорошо!», хотя ему совсем не было хорошо. Но он сказал «хорошо» и подумал, что, впрочем, ему и в самом деле не так уж плохо. Он жив, здоров, молод, на груди у него много медалей, в кармане целая пачка адресов фронтовых друзей-приятелей, и если ездить по этим адресам и жить у каждого дружка хотя бы по неделе-другой, то такой жизни ему хватит до самой старой старости. А что до Насти — тут уж ничего не попишешь, вышла осечка. На фронте его только один раз ранило в руку, а больше никуда не ранило, даже удивительно было, что немецкие пули за все военные годы нанесли ему только одно ранение. Поэтому Настина нелюбовь, можно считать, была ему как расплата за военную удачу. Отболит, заживет, как всякая рана, и Настина нерасположенность.
Начальник станции был разговорчивым, любопытным человеком, он вмиг разузнал, что у Фролова нет на земле никакой родни, ни родителей, ни жены, ни дома.
— Так-то лучше, — сказал начальник, — сам хозяин себе. Где хочешь, совьешь гнездо. К разоренному-то хужее возвращаться. А так... что ж... так ничего нет, ну нет, и хорошо. А то сколько ныне слез! Ух ты, слез-то сколько! Возвращаются мужики, выясняют секреты своих жен, ну и давай бить. Мужик, он ведь дурак. Мужик, он ведь сукин сын порядочный: сам за войну небось наигрался с девками, а у своей бабы допытывается: может, взглянула на какого не тем взглядом. Понять не желает, что баба — она и есть баба. Живое существо, не камень. От постельного дела отмыться можно, а вот любви, это точно, любви надо бояться. Хужее, ежели она кого полюбила, хоть и не спала ни с кем. Любовь душу съест, а постельное дело — тьфу, ерунда-ерундовина.