Там, у себя на родине, женщина эта была учительницей музыки. Жила она с тремя своими сестрами, у всех было то же занятие, и все они, говорил Лерой, были скромные труженицы, преданные своему делу. Когда старшей из сестер не было еще десяти лет, умер их отец, а пять лет спустя они совсем осиротели – умерла и мать. В наследство им остались дом и сад.
Естественно, я могу только догадываться, как жили эти девушки, но уж наверняка говорили они только о женских делах, и мысли их заняты были только женскими заботами. Ни у одной из сестер никогда не было возлюбленного. Долгие годы к их дому даже близко не подходил ни один мужчина.
Лишь одну из сестер, самую младшую, которая приезжала в Чикаго, видно, угнетал сугубо женский уклад их жизни. Что-то с нею произошло. День за днем, все дни напролет, она учила музыке девочек, а дома, после уроков, ее окружали одни женщины. Когда ей минуло двадцать пять, ее мысли и мечты обратились к мужчинам. Дни и вечера ее проходили в разговорах с женщинами о женских делах, и все время ей отчаянно хотелось, чтобы ее полюбил мужчина. Надежда на такую любовь и привела ее в Чикаго. Лерой после объяснял: она так странно держалась в том доме, так необычно себя вела потому, что слишком много мечтала и слишком мало делала для того, чтобы мечты ее сбылись.
– Силы жизни в ней вышли из повиновения, – объявил он. – Она не могла добиться того, чего жаждала. Жизненные силы ее не находили выхода. А что не может выразиться естественным путем, так или иначе находит другой выход. Сексуальность завладела всем ее существом. Пронизала все тело до последней клеточки. И вот эта женщина стала воплощением пола, сгустком безличной сексуальности. Иные слова, прикосновение мужской руки, порою один вид прохожего на улице волновали ее.
Вчера я встретил Лероя, и опять он заговорил о той женщине, о странной и страшной ее участи. Мы шли парком вдоль озера, и мысли мои все возвращались к хромоножке. Вдруг меня осенило:
– Вы ведь могли стать ее любовником, – сказал я. – Вполне могли. Вас-то она не боялась.
Лерой остановился как вкопанный. Не хуже того доктора, столь уверенного в своей способности вникать в чужие жизни, он вдруг вспылил и озлился. Несколько секунд он смотрел на меня в упор, а потом произошло нечто поразительное. У него вырвались те же слова, какие я уже слышал однажды от того, другого, с кем я бродил когда-то по пыльному проселку среди холмов. Губы Лероя подергивались в недоброй усмешке.
– До чего ж мы умные! – сказал он. – До чего складно все объясняем!
Голос этого молодого человека, с которым я гулял в парке, по берегу озера, зазвучал пронзительно. Я почувствовал – Лерой очень устал. Но тут он засмеялся и сказал мягко, негромко:
– Не так все просто. Чрезмерная самоуверенность – опасная штука, можно лишиться всего, что есть в жизни романтичного. Вы упускаете главное. В жизни ничего нельзя решать так прямолинейно. Понимаете, та женщина была как молодое деревце, которое душит плющ. Оплел ее и не пропускал к ней ни единого солнечного луча. Она стала нелепа, как нелепы многие деревья в лесу. Перед ней стояла слишком трудная задача, и когда я об этом задумался, вся моя жизнь повернулась по-новому. Сперва я рассуждал в точности как вы. Был совершенно уверен в себе. Подумал – стану ее любовником, вот и решена задача.
Лерой повернулся и шагнул было прочь. Но опять подошел, взял меня за локоть. Жаркая убежденность завладела им. Голос дрожал.
– Да, ей нужен был любовник, – сказал он. – Жильцы того дома, ее соседи, были совершенно правы. Ей нужен был любовник, и, однако, совсем не то было ей нужно. Любовник – это в конце концов было не главное. А нужно ей было, чтобы ее любили – долгой, спокойной, терпеливой любовью. Да, конечно, она нелепа, но тогда все люди на свете нелепы. Всем нам нужно, чтобы нас любили. То, что исцелило бы ее, и нас бы всех исцелило. Понимаете, недуг той женщины – недуг всего человечества. Все мы жаждем любви, а этот мир не намерен создавать для нас возлюбленных.
Некоторое время мы шли молча. Ушли от озера в тень деревьев. Я присмотрелся к Лерою внимательно. На шее у него напряглись жилы.
– Я заглянул в глубь жизни, и мне страшно, – вновь заговорил он, словно думал вслух. – Я и сам как та женщина. Меня оплели, точно плющом, какие-то ползучие путы. Не могу я любить. Не хватает ни чуткости, ни терпимости. Приходится платить старые долги. Старые мысли и верования – семена, посеянные теми, кого давно нет в живых, – прорастают во мне и душат.
Еще долго мы бродили, и Лерой все говорил, силился высказать свои неотвязные мысли. Я молча слушал. В уме Лероя возник тот же припев, что я слышал когда-то среди холмов от доктора.