Впервые я встретил Денниса Нильсена 20 апреля 1983 года, после трех недель переписки. В марте я послал письмо в тюрьму Брикстон, приложив копию одной из моих ранних книг. 30 марта я получил первое ответное письмо на разлинованной тюремной бумаге для записок, каждый свободный сантиметр на всех четырех сторонах которой был исписан по максимуму, чтобы не тратить бумагу зря. Начиналось письмо так:
На том этапе я даже не подозревал, что поток писем, часто больше одного в день, выстроится в целый впечатляющий архив, помогающий понять настроение этого человека, пока он размышлял над своей судьбой: архив, полный борьбы против устоявшихся традиций, юмора, гнева и отчаянья. Не подозревал я и того, что окажусь фактически единственным посетителем и доверенным Нильсена в грядущие месяцы. Должен признать, я вовсе не нахожу это бременем. Легко – и бессмысленно – было бы его порицать, как это делала общественность. Задача гораздо труднее – попытаться определить источник этого трагического искажения личности. Во втором своем письме Нильсен предупредил меня, что прочитанное – в заметках, которые он готовил для своего адвоката Рональда Мосса, с точными указаниями, что эти заметки после суда должен получить именно я, – может причинить мне дискомфорт. Одно только это, да еще и в самом начале переписки, говорит о многом: человек, который знает об эмоциональном дискомфорте и о его причинах, не может считаться аморальным. Он использовал данное прилагательное сам. Когда он рефлексировал и писал о прошлом, то описывал себя как «аморального Джона Баньяна, прогресс которого шел задом наперед во всех направлениях», но понятие о морали, хоть и извращенное, все-таки присутствует в некоторых его размышлениях об убитых им людях, укоряющие образы которых, как он знал, не оставят его до конца его дней. Вспоминая себя в свои последние выходные на Крэнли-Гарденс, с лежащим у его ног телом Стивена Синклера, он написал стихотворение, демонстрирующее бурлящую внутри него борьбу: