К сентябрю сопротивление Нильсена было сломлено, и он стал нехарактерно послушным, откровенно безразличным ко всему, что с ним происходило. 19 сентября он собирался снова отказаться от помощи адвоката (и запросить разрешения для меня посидеть с ним на скамье подсудимых), но кто-то из заключенных упомянул имя Ральфа Хаимса, и именно этот адвокат взялся за его дело и вел его до самого конца. Судья предупредил его, что не потерпит больше никаких апелляций.
В это непростое для него время его отношения со мной постепенно развились в настоящую преданность. Что бы ни происходило с его законным представителем в суде, единственной связью с внешним миром, которую он никогда даже не думал обрывать, была связь со мной: он часто говорил, что мои визиты и поддержка помогают ему продолжать бороться, даже когда он падал на самое дно. Разумеется, я знал, что отчасти причина его верности лежала в том, что я и только я собирался рассказать эту историю с его точки зрения. Он искал не славы: напротив, он чувствовал горечь по поводу того, что его хорошая работа на профсоюз останется незамеченной, в то время как его преступления ожидаемо принесли ему столько внимания общественности. Он говорил мне, что хотел бы оставить след благодаря своей карьере, а не получить дурную славу за свои темные деяния. Он не полагался на меня в распространении своих деяний – это сделали и без меня, – но хотел, чтобы я показал его «чистое белье» наравне с «грязным». Я также догадывался, что он – умный манипулятор, использующий меня в своих целях: он не смог бы уходить от правосудия целых четыре года, не имея некоторой врожденной хитрости. Я стал его голосом, его единственным контактом с внешним миром, и мне не следует недооценивать его способность создавать ситуации, в которых я мог стать его моральным представителем.
Особенно меня встревожил тот случай, когда Нильсен сказал, что ему требуется увидеть все улики, собранные стороной обвинения (это было в то время, когда у него не имелось адвоката), включая фотографии, сделанные полицией на месте преступлений. И я, и он знали, что эти фотографии включали тошнотворные кадры черепов, наполовину сваренной головы, пакет с внутренностями и отделенные от тела конечности Стивена Синклера. Он эти фотографии не видел, но хотел увидеть и не выказывал признаков страха. Честно говоря, мне показалось это жутковатым, поскольку я мог лишь вообразить, как разглядывание подобных фотографий в одинокой тюремной камере может сказаться на душевном состоянии. Но я забыл, что Нильсен уже перешел эту грань: он не видел фотографий, зато видел изображенное на них своими глазами, сам расчленил тело и смотрел на него после.
Причины преданности Нильсена уходили также корнями в простое, можно сказать, даже наивное, уважение принципов, которые в его понимании приобрели статус бога – единственного бога, которому он поклонялся. Это было единственным постоянным фактором в его изменчивой жизни, и принципы его оставались сильны, пусть он даже прекрасно знал, что все свои важнейшие принципы нарушил сам. Он страстно за них цеплялся. Два инцидента в числе многих особенно показательны в этом плане. Однажды по тюрьме разошлись слухи, что я мошенник – тайный журналист, нанятый газетным таблоидом. Нильсена это так разозлило, что он отказывался от встреч с адвокатом и психиатром в качестве протеста, чтобы продемонстрировать, что он не потерпит оскорбления моей чести подобным образом. Он ожидал извинений от помощника начальника тюрьмы, который распространил этот слух. Если он решался кому-то довериться, то доверял полностью, без оговорок. Он холил и лелеял это доверие с упрямством ребенка: для тех, кто не знал его, такая импульсивная реакция могла бы показаться мелочной. Похожий вывод можно сделать из другого инцидента, о котором я хотел бы упомянуть. Во время переговоров между камерами один из заключенных упрекнул Нильсена: якобы тот разговаривает с ними только затем, чтобы потом продать их личную информацию газетам. До этого момента он как раз начал снова наслаждаться редкими проявлениями товарищества в тюрьме, и подозрение в предательстве ради денег очень глубоко его ранило. Он замкнулся в себе и молчал три дня подряд.