Теперь мы все это прикрыли и, перевернув тетрадь, начали с другого конца новую большую работу; Медве при этом вырвал две последние страницы, на которых был ключ к изобретенной им самим тайнописи. Я уже не помню, зачем я был ему нужен и почему он именно со мной создавал драматическую поэму, но тогда это казалось в порядке вещей.
Правда, он сразу же велел мне рисовать под заголовком главную аллею и вестибюль. Я остался недоволен первым рисунком, но ничего не сказал, поскольку Медве рисунок понравился. Он удивлялся, что я рисую совсем не так, как нарисовал бы он сам. Я пытался изобразить ствол старого дерева с толстыми, выступающими корнями. Это было трудно. Легко сказать, нарисуй главную аллею. А вот как это сделать, черт побери?
Там был фонарный столб, скамья, посередине что-то вроде небольшого памятника из камня. Зимой все это прикрывал снег, летом же сквозь листву пробивалось солнце и по обе стороны аллеи, справа и слева от высокой насыпи в глубине парка образовывались островки света, опаловое зеленое сияние, изобразить такое невозможно — только игра света, словно воспоминание о взгляде сквозь слезы, и было, и не было, и все же в нем сверкала вся ослепительная ширь небосвода; когда жадно пьешь, вбираешь, впитываешь в себя это, явственно ощущаешь силу бесконечности, потоком вливающуюся в земное бытие. В мае, июне утром один-два урока проводили в парке, особенно рисование. Мы выходили с табуретками и чертежными досками и под платанами и липами главной аллеи рисовали маленькую пирамидку памятника.
Тогда мы ходили в тиковых мундирах и, не знаю почему, пилотку на рисовании надевали задом наперед. Сейчас тут внизу дул прохладный ветер, фонтан был заколочен досками, полоскались по ветру флаги. За памятником начиналась забытая тропинка, уже совсем заросшая травой. Ниже у теннисных кортов ее уже можно было заметить. По главной аллее мы маршировали и в снег, и в грязь, и на каникулы, и на занятия. Черными утрами по ней проходили из города офицеры. Каждый второй день около полудня по ней уходил Шульце. Весной наша походная колонна проходила по ней на однодневные учения в горы, к Хетфоррашу и к Эзфоррашу, я двигался, словно какой-нибудь шпангоут размеренно покачивающейся галеры, фляжки били нас по бедрам. Мы ходили этой дорогой шестнадцать тысяч лет назад: я хотел нарисовать ее так, как шестнадцать тысяч лет назад наши предки рисовали на стенах своих пещер глубоко врезанными штрихами. Но у меня ничего не получалось. Я не смел обвести рисунок. Я был очень недоволен собой и вместе с тем очень доволен.
Я знал то да се, несколько абсолютно достоверных вещей, и это порождало во мне чувство глубокого спокойствия. Я знал, каков мир: огромный и неисчерпаемый. Надо только знать его скрытые ходы. И надо действовать. Мои возможности неограниченны и неотъемлемы. Я был уверен, что обязательно что-то свершу. Новым и не изведанным дотоле чувством было это скрытое, безмерное спокойствие. Наверное, оно зародилось во мне уже давно, когда однажды в вымершем коридоре третьего этажа я, набросив на себя шинель, стоял в одиночестве около окна и ждал подъема.
— Ну, — подбодрил меня Медве. — Вот здесь рисуй вестибюль.
Первые строки будущего произведения уже появились на свет. Рисунок сам по себе не имел особого значения, он был нужен лишь для того, чтобы между прочим пофантазировать о нашем плане. Оркестр Жолдоша в двадцатый раз начал играть песенку, которую они разучивали: «Somebody loves me»[29]
— мелодию знали Формеш и Шандор Лацкович, и мало-помалу мы тоже усвоили ее, она назойливо лезла в уши. Это была хорошая песенка.Мы щелкали орехи. Я не смотрел в сторону Мерени. Борша встал на подоконник и закрыл фрамугу. На улице шумел ветер. Ночь была звездная. Через четыре дня мы напишем на классной доске первый восклицательный знак. Цолалто интересовало, что я рисую, но он не нагнулся посмотреть: понимал, что это наше с Медве личное дело. Все знали, что мы обычно занимаемся нашей еженедельной газетой. Но никто не знал, что однажды мы с Медве шли по Кечкеметской улице. Что был апрельский вечер, и на площади Кальвина трепетало ацетиленовое пламя у продавца газет.
И что внизу развеваются флаги и их тени мечутся по земле. И где-то в прибрежных водах полощутся паруса и развеваются волосы девушек, когда они нет-нет да встряхнут головами в темном зале кино, и в сверкающих электричеством городах танцуют фокстроты. И что с глубоким, неизъяснимым спокойствием плещется, пульсирует под звездами наша жизнь. Я думал о замке в горах, на берегу озера, где я обоснуюсь в сорок лет и буду писать на холсте настоящими масляными красками, буду курить и читать хорошие детективы, и течение моей шикарной жизни будет непрерывно сопровождать джаз.