Мне все равно, думал я. Пусть бы хоть баню отменили. Это, конечно, тоже воздушный замок, но все же мечта поскромнее. Когда скомандовали «разойдись», Медве, по своему обыкновению, удалился на горку, дружки Мерени побежали играть в футбол, а Шульце уселся на скамейку за футбольными воротами, и там его тотчас обступило несколько курсантов, разумеется на приличествующей дистанции, и в то время как он несколько насмешливо, но доброжелательно наблюдал за игрой, они подобострастно ожидали от него хоть несколько слов в свой адрес. Петер Халас и Гержон Сабо тоже частенько околачивались там среди холуев. Иногда там бывал и авторитетный, серьезный Драг. Я тоже как-то попробовал пристроиться к этой гурьбе, правда значительно позже, ибо первое время попросту не смел приблизиться к Шульце. Бывало, он так ничего и не говорил, просто сидел с загадочным подобием улыбки до конца перерыва. Но бывало и так, что он позволял себе проронить одно-два слова. Это всегда считалось хорошим знаком, хотя зачастую и безосновательно. «Господин унтер-офицер Шульце сегодня в хорошем расположении духа», — говорили мы тогда. Он тявкал что-то из-под усов, и те, кто толпились вокруг, ретиво передавали дальше: «Хомола! К господину унтер-офицеру!», или: «Муфи! Сюда!» — и игра прерывалась на несколько минут, пока он не отпускал какую-нибудь шутку или смотрел, как Муфи ходит перед ним колесом, а потом благосклонно разрешал ему удалиться.
Я тоже несколько раз подходил и вставал у него за спиной, чтобы посмеяться его остроумию, но когда убедился, что это абсолютно ничего не дает, прекратил свой подхалимаж: Шульце был неприступен и неподкупен. И тех, с кем он фамильярничал на перерыве, вечером он гонял, выслеживал и отчитывал как ни в чем не бывало. Сперва я бросил подлизываться к нему, а потом начал снова: я сообразил, что перед ним пресмыкаются не из расчета, а от чистого сердца. По причине искреннего и благоговейного почитания его могущества. Так подобало. Нельзя было и помыслить, чтобы у скамейки Шульце вдруг никого не оказалось. Чтобы после приказа «разойдись» все мы его попросту бросили. Однако Медве, в отличие от меня, не подхалимничал вовсе — не начинал, не бросал и не возобновлял. Недолго тянулся этот перерыв на полдник, и каждая его минута была драгоценна. Медве в одиночестве шел на дальнюю скамейку или ложился в траву у подножья небольшого холма, а вскоре у него даже вошло в привычку искать себе убежище за холмом, у дальнего конца плаца.
Каштановая аллея отделяла здесь плац от забора, окружавшего лазарет и хозяйственный двор. На поросшем травой холме была массивная, похожая на могильную каменная плита. Надпись на ней большими готическими буквами извещала: «Rodelhügel»[16]
. За внешним рядом каштанов густые заросли кустов и деревьев укрывали высокую кирпичную ограду, и в глубине этих джунглей у основания стены было уютно, а в одном месте кирпичной стены можно было даже залезть наверх, как на наблюдательный пункт. Следуя примеру Середи и Лацковича-старшего, я тоже нырял в гущу листвы и потом, ставя ноги на места выщербленных кирпичей, подтягивался вверх.Мир за стеной был просторным и свободным миром пашен, проселочных дорог и залежных земель. Я с надеждой всматривался в западную часть небосклона. Но баню, конечно, не отменили.
Каждую пятницу во второй половине дня в полуподвале у нас была баня — пятница тоже была проклятым днем. В своих куцых, смахивающих на набедренные повязки трусах, почти голые, мы толклись и метались, следуя приказам Шульце, и даже вытереться как следует на могли; из-за сумасшедшей спешки и неорганизованности баня представлялась истинным адом, к тому же хитроумно продуманным. Мы страшились ее заранее, точнее — в пятницу страх начинал охватывать меня уже на двух последних уроках. Таков и был, в основном, наш календарь. Помимо чередования дежурств Шульце и Богнара, дни недели отличались лишь строевыми учениями, уроками рисования и банями.
Медве вспоминает еще о том, что в четверг после обеда у нас был урок фехтования в гимнастическом зале, и на зачтение приказа мы выходили оттуда через задний вход. Впоследствии он сделал из этого вывод, что полковника Гарибальди Ковача, беседующего с белокурой дамой у фонтана, мы могли видеть только в понедельник. Ни во вторник, ни в субботу, ни в среду, ни в пятницу этого быть не могло, поскольку в тот день не было ни строевой подготовки, ни рисования, ни бани.
Четверг тоже исключался, поскольку мы выходили не через задний, а через главный вход и поворачивали направо к северному плацу.
«Скорее всего, это было в понедельник», — пишет Медве; но в какой именно понедельник, и сколько недель, скорее даже дней, прошло с момента нашего поступления в училище, мы тогда, в строю, конечно, не смогли бы сказать.