Они повернули направо в одну из диагональных аллей, под сень густой листвы. Здесь Медве еще никогда не бывал. Он не отвечал на вопрос. Но мать продолжала настаивать.
— Может быть, ты ко мне вообще не подошел бы, если бы тебя не вызвали?
Сын не отвечал. Он хотел собраться с мыслями, но все, что с ним произошло, настолько выбило его из колеи, что в голову лезла лишь всякая чепуха. Кое-что, нервничая, он даже пробормотал себе под нос.
— Теперь я не получу полдника.
— Что? Что ты говоришь?
Медве был взвинчен и ничего не замечал. Уже несколько недель его мучила нестерпимая жажда, и мать утолила ее сейчас одним своим появлением. Он едва, мог поверить, что все это наяву. Он вдыхал ее запах, отпустил руку матери, потом снова схватил. Он явственно ощущал ее аромат. И не смотрел на нее.
— Милый мой, ответь же мне, — умоляла его мать и с упорной настойчивостью опять спросила: — Ты так бы и не подошел ко мне?
— Ах, мамочка, нельзя ведь выходить из строя! — наконец нетерпеливо ответил Медве.
— Конечно, конечно. Глупышка ты мой…
Теперь мать успокоилась и, высвободив сына из молчаливых своих объятий, с любопытством стала разглядывать его мундир. Потом вдруг что-то заметила.
— Что у тебя с лицом?
— С лицом? — удивленно спросил Медве. — Где?
— Вот здесь, под глазом!
Под глазом у Медве был небольшой кровоподтек. Несколько дней назад ему подставили на лестнице подножку, и он налетел на колонну. Он потрогал кровоподтек и вспомнил тот эпизод.
— Это? — сказал он. — Ничего. Ударился.
— Боже мой, — сказала мать, — как же ты, миленький, напугал меня своим письмом. Зачем же ты мне такое написал?
— Забери меня домой.
Медве произнес эти слова без всякого выражения и сомкнул губы. Ему нечего было больше добавить. И он чувствовал, что это было бы ни к чему. Как только он узнал мать около фонтана, он сразу же подумал, что вырвется отсюда.
Они сидели на скамейке парка среди кустов, тесно прижавшись друг к другу. Медве снял пилотку и разглядывал подкладку с вышитым на ней номером. Снимать пилотку не дозволялось. Но он и так чувствовал себя виноватым: у него уже укоренилась мысль, что никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя делать то, что хочется. Непозволительно по отношению ко всем. Он еще поплатится за то, что сидит здесь, но он не жалел об этом; и вообще об этом не думал.
— Сыночек, ну скажи, что тебя мучит?
— Забери меня домой.
Некоторое время на все вопросы матери он отвечал только так, а потом замолчал совсем. Мать и без того поймет его.
Он думал о Веронике, потом о своей бабушке, потом о девочке по имени Тилда. Трудно здесь было без женщин. Сам пришивай пуговицы, сам мой ноги. Это плохо, ноги все время потеют, портянки воняют потом. У женщин получалось лучше; и они держат твой лоб, когда тебя тошнит; да что говорить, все равно их здесь нет. Главное, конечно, нет матери, она всегда его понимала и точно угадывала его состояние.
Мучительнее всего было то, что здесь его совсем не понимают и мало-помалу делают из него совсем другого человека, чем он есть на самом деле. Например, он заметил, что уже становится неловким, словно девчонка. Когда ему подставили подножку на лестнице, он не пытался сопротивляться, а сразу же неуклюже, как мешок, грохнулся об острый угол колонны. И никому не мог отомстить, поскольку понятия не имел, кто бы мог это сделать; к тому же, надо было сразу вскочить и занять свое место в строю, а то, не дай бог, заметит унтер-офицер; права на мщение он тоже не имел, во всяком случае, мог мстить не каждому, кому хотел. А это, очевидно, был Хомола, который еще наверху в спальне пнул его в голень и брезгливо, с ненавистью прошептал в ухо:
— Из-за тебя вторая рота снова будет последней!
Дело в том, что Шульце из-за нерасторопности Медве повторял построение три или четыре раза, а это грозило тем, что рота выйдет на зарядку последней. Медве не имел возможности объяснить, что, во-первых, не видит здесь ничего страшного — ведь им, в худшем случае, придется только меньше упражняться, а на завтрак и так весь батальон уходит одновременно, — во-вторых, причина тому не он, а Шульце, в-третьих, ему вообще наплевать на вторую роту, в-четвертых… Ну да ладно, объяснять это долго, скучно и сложно. В-четвертых, он вообще не любит объясняться и препираться, просто не имеет обыкновения; и матери это отлично известно.
Вообще-то все было не так. И объясняться, и болтать он умеет, что правда, то правда. Ведь он был живым, болтливым мальчишкой, мать ему не раз говорила:
— Не юли и не краснобайствуй, как адвокатишка!
И он замолкал. Но мать понимала и его молчание, и то, что стоит за ним.