Но Женя уже ничего не слышит, в ушах её стоит истошный крик:
Как только Женя подходит к окну, Володя кричит из ванной:
Сессию Женя всё–таки сдала: хоть и с тройками, но с первого раза. В первый день каникул она стоит напротив витрины продуктового: сколько же всего появилось! Но по каким ценам! Кило сахара — пятнадцать рублей, кило кофе — семьдесят пять рублей, кило гречки — двадцать один рубль. Может быть, и дешевле, чем было в Особторге, но все равно — страшно дорого.
Вот так и выглядит моя жизнь, думает Женя, поворачивая прочь от магазина, все, что мне хотелось бы, — рядом, но недоступно. Либо за стеклом, либо по той цене, которую я не могу уплатить. А что бы мне хотелось? Свой угол, свою семью, любимого. А мне все это показывают только на витрине: вот квартира, но не твоя, вот любимый, но не твой, вот мама — ну какая–никакая, но мама, живая мама! — и та не твоя!
С тётей Машей после новогодней ночи Женя не обмолвилась и тремя словами; да, впрочем, и раньше Оленькина мама не слишком была разговорчива с племянницей, а тут ещё сессия, так что Женя была рада бывать дома поменьше и сидеть в библиотеке допоздна.
Зря я не выбросилась тогда из окна, думает она, но сегодня эта новогодняя мысль кажется ей глупой и детской.
Женя открывает дверь, из кухни доносится громкий Володин голос, и сердце в нарушение всех законов анатомии сразу куда–то проваливается у Жени в груди, потому что она слышит, как Володя говорит:
— Мария Михайловна, я официально прошу у вас руки вашей дочери.
Кухни в конструктивистских домах плохо приспособлены для бесед вчетвером, поэтому Женя так и осталась стоять в двери, пока Володя объяснял, что два месяца назад он написал в несколько разных мест и вчера ему пришёл ответ из Куйбышевского авиационного института, где работал кто–то из его однокурсников и где, конечно, тоже нужны химики, потому что какие же самолёты без топлива и сплавов, а это все та самая химия, хотя и не совсем его, Володи, специальность, но, видимо, однокурсник расхвалил его так, что его готовы взять на работу прямо со следующего семестра и даже выделить служебную квартиру для него и — внимание! — его молодой жены. И поэтому Володя хотел бы как можно быстрее покончить с формальностями и вместе с Оленькой переехать по новому месту работы.
— А ты, Оленька, ты–то хочешь за него замуж? — спрашивает Мария Михайловна, и Оленька отвечает: «Да, конечно» — как–то даже непривычно сухо, без гримас и без смешков, и тогда её мама начинает плакать — не как тогда, в новогоднюю ночь, с подвыванием и криками, а тихими, беззвучными слезами.
Пока она плачет, все молчат, а потом Мария Михайловна достаёт носовой платок, вытирает мокрое лицо и говорит:
— Оль, ты прости меня, дуру, за все, что я тут наговорила. Может, останетесь лучше? Как–нибудь все вместе… в тесноте, да не в обиде?
И Женя тоже хочет сказать: «Оставайся», но знает, что это бесполезно, и к тому же в горле застрял ком, так что она вообще ничего не может произнести и только молча смотрит, как Оленька качает головой:
— Нет, мама, мы поедем. Не хотим тебе мешать.
Тётя Маша переводит взгляд на племянницу:
— Выходит, Женя, мы с тобой вдвоём останемся?
И Женя отвечает:
— Нет, Мария Михайловна, я тоже уезжаю. Переведусь в Куйбышевский мёд. Вроде вполне неплохой. — Говорит и сама не верит своим ушам, потому что ещё минуту назад у неё не было даже идеи о Куйбышевском мёде, но теперь как–то очевидно, что, каким бы неплохим он ни был, перевестись из Москвы в Куйбышев должно быть не так уж сложно. В крайнем случае, потеряет год. Но зато… зато они будут вместе.
— Ой, Женька, как здорово! — Оленька, подбежав, целует сестру в щёку. — А я‑то ещё думала: как я там без тебя буду?
Женя улыбается в ответ и вдруг понимает: пока мы живём в такой большой стране, у нас не может быть безвыходных ситуаций. Из любой можно найти выход, уехать в другое место, унести свою ситуацию с собой и там, на новом месте, найти выход, которого не было здесь.