Оказалось, что все Олино счастье осталось в Москве, для него не нужны были туфли и платья, для него не нужна была даже любовь — оно возникало просто от того, что утром можно было, толком не проснувшись, брести в одной ночнушке в ванную, плеснуть в лицо тёплой водой, зевнуть и потом, никого не стесняясь, пойти на кухню — на свою собственную кухню! — на кухню в отдельной квартире, где у неё есть своя собственная комната, где есть своя ванная и свой туалет, куда не ходят чужие! Только это и было настоящим счастьем, настоящей жизнью, той, которой ей, Оле, и было предназначено жить.
Когда–то, давным–давно, она обещала погибшему папе, что будет такой, какой он хотел её видеть, — умной и красивой, но главное — счастливой. Шесть лет она держала слово, но теперь, в самый неожиданный момент, ей было стыдно сознаться, что силы оставили её. Но я ведь не виновата в этом, шептала она себе, затыкая пальцами уши, чтобы не слышать ругань и скрип кровати за стеной, я не виновата, я по–прежнему хочу быть счастливой, но я не могу, я никогда не смогу быть счастлива здесь.
Как же так получилось? — спрашивала себя Оленька и снова и снова вспоминала тот Новый год, когда в своей комнате она так же затыкала уши, чтобы не слышать маминых пьяных криков и этих страшных слов — хоть
Так был разрушен кукольный домик её детства, так мама, её собственная мама, изгнала Оленьку из её волшебного двухкомнатного дворца, где она только и могла быть счастлива. И вот, давясь рыданиями, Оленька клялась себе, что больше никогда, никогда не вернётся в Москву, не переступит порог дома, где её так предали!
Оленька впервые жила в общежитии, и вместе с тем она впервые оказалась совсем одна: Женя устраивалась в Куйбышевский мёд, а Володя, прибыв на место, выяснил, что для преподавания химии в авиационном институте нет даже самого необходимого. С утра до ночи он пропадал на работе: выбивал в бухгалтерии деньги на оплату реактивов, объяснял стекольщикам, какая химическая посуда нужна ему для лабораторных, требовал от хозчасти обеспечить нормальную работу вытяжки, а вернувшись домой, садился готовиться к лекциям, с каждым днём нервничая все больше.
Согласившись в своё время на предложение КуАИ, Володя даже не подумал, что все его представления о работе преподавателя были получены из глубины студенческой аудитории: он не знал, как спланировать лекцию, как распределить материал по семестру, не знал даже, как принимать зачёты или экзамены.
В ночь перед своим преподавательским дебютом он долго не мог уснуть. Выйдя покурить в коридор (Оленька запрещала дымить в комнате), он напряжённо замер у тёмного окна и вдруг вспомнил свою первую атаку, предательскую дрожь перед рассветом, внезапное опьянение многоголосого «ура!», то волшебное и страшное чувство, когда твои ноги словно сами бегут по чавкающей глине, рот сам разевается в крике, а руки… руки сами делают важное дело убийства себе подобных. Памятью о мелком осколке, встреченном где–то в Польше, заныла левая нога, и Володя, прихрамывая, вернулся в комнату.
Он совершенно успокоился: он как будто уже знал, что будет завтра.
И действительно, он вышел к доске, обвёл взглядом лекторий, кашлянул, проверяя акустику, поздоровался и сказал:
Он улыбнулся, взял сырой, крошащийся мел и начал лекцию.
Хотя привезённые Женей из Москвы документы были в порядке, ректорат КуМИ никак не мог взять в толк, почему москвичка из Первого мёда хочет перевестись к ним, в провинцию. В конце концов Женя сказала: «У меня сюда сестра переехала, а я с ней», что было почти правдой и вполне устроило церберов, охранявших вход в мир прозекторских, операционных и моргов. Так Женя получила студбилет и даже место в общажной комнате с тремя другими медичками, с подозрением смотревшими на серьёзную большеглазую девушку, приехавшую из самой Москвы.