– Может, с молодыми это и пройдет, но не с нашим поколением. Подожди, он успокоится.
Бен-Ами решил каждые две недели устраивать для учеников лекции, на которые приглашал «элиту нашего общества»: промышленников, раввинов («
Однажды, выйдя из класса, чтобы, как обычно, спуститься во двор, она столкнулась с ним в коридоре. Он стоял в проходе, преграждая ей путь. И прежде чем она успела буркнуть приветствие, процедил: «Вы ведете себя как нацистка». На мгновение она растерялась. Затем резко подняла руку, оттолкнула его и поспешила прочь.
Холокост, СС, капо, нацисты – тогда эти слова у всех вертелись на языке. Избитые, заезженные, они сыпались как из рога изобилия, обозначая любое проявление бесчувствия, безразличия к страданиям ближнего или бессмысленной жестокости. Говорили «нацист» не потому, что слово описывало суть явления, а потому, что для многих явлений еще не нашлось подходящих словесных эквивалентов. Как всегда, названия запаздывали, не отражали реальности, не позволяли поставить точного диагноза ни общественным недугам, ни личностным расстройствам – не говоря уже о том, чтобы описать связь между ними. Вещи, которые нельзя назвать своими именами, не существуют. Какое-то время спустя – впрочем, со дня смерти Эльзы Вайс прошло уже с десяток лет – сформировался псевдоинтимный язык, общепринятый и убедительный, который гораздо точнее описывал психические травмы и открыто обсуждал расстройства личности, позволяя специалистам вмешаться в проблему, взять на себя ответственность и помочь. Говорили о депрессии и меланхолии, анорексии и булимии, людей направляли к психотерапевту и к семейному психологу, а в случае необходимости даже клали в больницу. Но общество еще долго держалось за свои табу. Оно не увлекалось выдумыванием названий.
Падая в пропасть, разверзшуюся между ее личной трагедией и дефицитом названий, она подошла ко мне в первый и последний раз. К тому моменту между нами сложились уважительные деловые отношения. Еще во время первого учебного года, проходя между партами, чтобы раздать нам наши работы, она сказала мне:
– Вижу, ты знаешь английский.
– Я брала частные уроки, – ответила я.
Она пристально посмотрела мне в глаза. Это была не любовь. Это была сдержанная симпатия, которую учитель имеет право испытывать к своим ученикам. Я не воображала, что она заключит меня в объятия, не могла представить себе прикосновения ее руки. Она была не из тех учителей, кто прячет у себя за пазухой, берет под крыло. Она относилась ко мне как мать-настоятельница, которая признает постепенное становление образцовой послушницы, кивками одобряя ее шаги, но не переходя на личные отношения, не раздувая пламени привязанности. Часто мне не хотелось, чтобы она замечала мое существование. Порой я искала ее одобрения, а иной раз только и мечтала затеряться в пространстве классной комнаты, в целости и сохранности дожить до конца урока. В тот день она вызвала меня к доске. К этому времени я сплела себе кокон, в котором усыхало тело, кокон, в котором томилась моя юность. Я теряла килограмм за килограммом, не понимая, что со мной происходит. Представляла, что у меня нет тела, и вела ожесточенную борьбу с неуемным аппетитом. Вайс стояла передо мной. Она задумчиво провела рукой по воздуху, и ее пальцы коснулись складки моих брюк, унизительно болтавшихся на исхудалой ноге.
– Что с тобой? – спросила она. – Ты в порядке?
Она не издевалась. Не пыталась выставить меня посмешищем. Несмотря на то что я стояла спиной к классу и лицом к доске, а все глаза были устремлены на нас, это было мгновение близости – только для нас двоих; мгновение, нашептанное мне на ухо, исподтишка; мгновение, когда ее сердце исполнилось заботой обо мне – украдкой, а не в открытую. Я смутилась. Я не смотрела на нее. Развернулась и направилась к своему месту. Я знала, что она запомнит этот случай, знала, что ей открылось обо мне нечто – она не знала, что именно. Казалось, мы могли ощутить близость лишь на бесконечном расстоянии друг от друга, украдкой заключив недолговечный договор, который все равно не мог спасти нас ни от самих себя, ни от ее одиночества.