— Неужели только так? Я бы мог молчать еще целую вечность, лишь бы ты была рядом. И я буду молчать, потому что теперь мне говорить точно смысла никакого нет…
Михаил завел машину. На заднем сиденье в переноске тихо сидела Фима и деловито вылизывала передние лапы.
— Саша, я хочу тебе кое-что сказать, — в горле у Михаила пересохло от волнения.
— Что? — Саша испуганно глянула на него и прижала ладонь к груди, унимая дрожь. Неужели бросит? И ведь будет прав.
— Я люблю тебя. И всегда буду любить, потому что выбираю любой исход истории рядом с тобой, чем без тебя.
Саша выдохнула. Может быть, все и получится. Может быть, именно у нее получится справиться если не с умением печь блины с припеком, то хотя бы с чем-то иным, более неподвластным.
— И я вот что еще хотел показать, — и Михаил достал из нагрудного кармана черно-белую фотографию и передал Саше.
Саша взглянула на фотографию и задохнулась, набрала воздуха и заплакала, обернулась и, не утирая слезы, сквозь это марево посмотрела на заднее сиденье.
Михаил взял из рук Саши фото и еще раз взглянул на него и со щемящим восторгом улыбнулся: на нем молодые Трофим Ильич и Ефросинья Павловна сидели на лавочке у крыльца своего дома, а между ними — серая кошка с тощим хвостом и огромными глазами.
Наталья Бакирова
Ангел
— Я хотел бы, — сказал Антон Семенович после ее открытого урока, — поговорить с вами. Вы не против разговора за ужином?
От директора вкусно пахло кофе и табаком.
Он был высокий, толстый, с большим носом. Поверх рубашек носил трикотажные жилеты: то черный, то серый в клеточку. Даже, помнит Алена, ярко-красный однажды надевал. Так и виделось, что жилеты эти вяжет ему мать-старушка. Зимними, к примеру, вечерами. Торшер горит, бросив на пол круглый половик света, горит его двойник в глянцевом черном окне — мать-старушка сгорбилась в стареньком кресле со спицами и клубком. Сам же Антон Семенович — за столом, в круглых очках. Читает книгу. Ах, конечно, французскую! Он преподавал французский язык. Алена слышала, дети зовут его за глаза: Антуан.
А как он вышел на сцену, когда в актовом зале шел концерт ко Дню учителя! Свободный, спокойный. Алене показалось даже, что были на Антоне домашние тапочки — настолько просто и уместно он смотрелся у микрофона. Стоял, сунув руки в карманы, и пел. Слов песни она не понимала. Но явно обещали они защиту, конец всем тревогам. Покой. Ей никогда не хватало покоя. И надежности. Хотелось, чтобы в жизни был кто-то большой, сильный.
Должно быть, отсутствие в Алениной жизни «большого» бросалось в глаза окружающим. Во всяком случае, соседка Матильда Карповна очень ее за это жалела:
— Ничего, Аллочка, все у вас будет хорошо! Уж вы на меня положитесь, я, как ангел, все замечают… Жизнь могу спасти, устроить жизнь могу. Вот увидите, и замуж вас выдам! Да как же вас не выдать-то, такую красоточку?
«Красоточкой» Алена вряд ли могла считаться: что уж там было в ней? Очки в черной оправе да длинные, как у русалки, волосы. Для школы она их убирала в узел, а дома заплетала в тощую косицу.
— Натуральный блонд! — восхищалась Матильда. — Ну прямо как у Верочки… В точности!
Верочка — это Аленина бабушка. И квартира, и, увы, дружба Матильды Карповны перешли к Алене от нее. Матильда наведывалась каждый день — иногда с пирожками, иногда со стихами, и похоже было на то, что бабушка в свои восемьдесят шесть умерла для того лишь, чтоб не видеть больше своей дружелюбной соседки.
— читала Матильда.
— Ну как вам, Аллочка? Вашим мнением, как литератора, я особенно дорожу.
Алена насильственно улыбалась и мычала невнятное.
Однако в последнее время беспомощные ретроспективы семидесятилетней Матильды стали волновать: ведь и пустые фразы иногда попадают в самое нежное, незащищенное место. Ты позови — я прилечу.
Антон позвал на ужин, и, собираясь, Алена все бормотала: «Я прилечу… я прилечу…»
Первым делом, конечно, — под душ. В квартире с облезающими обоями и шкафом, который помнил царя, ванная комната была самым красивым местом. Сколько Алена денег бухнула, чтобы все вышло, как надо: и кафель, и зеркало над раковиной — и, главное, саму ванну с неотмываемыми желтыми потеками надо было выбросить, поменять… Мочалка, мыло, ай, да что ж ты скользкое-то такое… Пена шампуня, мокрые следы на плитке пола. Полотенце, бодрый гул фена. Карандаш для глаз в дрожащей руке. Пудреница, плойка, расческа. Никаких сегодня узлов, пусть видит, какие у меня локоны. Натуральный блонд! Платье. Боже, на нем пятно! Другое платье! В нем нельзя, живот выступает. Может, юбку и жакет? Но в этом я в школу хожу… Тогда блузка! Вот, блузка шелковая, двенадцать пуговичек, длинные рукава.
Запах нагретой утюгом ткани — и наконец она убегает, оставив на столе россыпь косметики, на кровати — пару платьев, пару оказавшихся со стрелкой колготок. Мобильник тоже остался — забытым на тумбочке.