— Я, брат, приволокнулся за ней, уж если начистоту… До чего, знаешь, зла, до чего пылит, ну просто… Да только со мной, брат, не больно, я ее живо… А хороша, хороша — огонь.
Колумб сломал папиросу, бродил, закурил новую:
— Хм, хороша уж. Действительно — вкус у тебя. Носяка-то, как у Павла Первого… А ротяка — не дай Господи.
— Дура. А глаза, видал? Глазищи-то?
Колумб набрал в себя воздуху до самой глуби, до дна.
— Глаза? Ну, уж это известно: коли страх, так всегда глаза да волосы хвалят…
Володя осерчал всерьез, Володя больше и разговаривать с Колумбом не хотел.
«Не видал, а туда-а же…»
Володя вытащил из-под кровати скрипку и начал изображать: играть он давно уж бросил — и только «изображал».
Сперва — мычала корова; потом — сани скрипели по снегу; потом — скрипучим голосом Пфуль разносил Колумба. Это было и впрямь похоже. Чудно́ стало. Первым смеялся Володя, сам смеялся по-ребячьи, нутром — и весь трясся. А за Володей — Васин, гармоникой собрав огромный свой лоб; за Васиным — Колумб, и не смеялись у Колумба только глаза.
Под конец изобразил Володя, как кровать скрипит… и совсем уж неудобосказуемое нечто, и крякнул, довольный:
— Вот скрыпку возьму да распотешу девулек на вечеринке у Водоемких.
— Возьми меня, Володя, к Водоемким. Хочу с Лизанькой познакомиться, — придумал Колумб, помолчав.
— Да что ж это с тобой за чудеса? — подивился Володя еще раз. Но с собою Колумба взял: такой уж был дом у Водоемких, странноприимный, веди кого хочешь, всякому рады.
Лизанька была самой младшей. Четыре сестры были курбастые, толстые, «тумбочки» по прозванью, все в старика Водоемкого. Одна Лизанька в мать пошла: фарфоровая была, точеная вся, ручки-ножки малюсенькие; ручкам-ножкам под стать и умишко. Всегда притчилось Лизаньке: смеются мужчины над ней (да оно, и правда, случалось). И на всякое слово мужчинское был у ней один ответ:
— Да-а, вы еще тоже вы-ыдумаете… Знаю я…
Колумбу стало жалко ее, фарфоровую, — и нюхом каким-то нашел он нужный с ней разговор: шуток никаких не шутил, а просто, серьезно рассказывать стал про старую свою бабушку.
— …А звала меня бабушка «Ванюшенька». Очень меня любила. Пышки мне ржаные на яраге пекла, старинные — и вкусные же только…
Лизанька перестала глядеть недоверчиво:
— Ржаные пышки? Да, это, правда, вку-усно, — Лизанька облизнулась.
— …А платье одно у бабушки было со шлейфом, с отделкой аграмантовой, тяже-елое. И в сундуке лежало — был у бабушки сундук такой, с диковинами всякими. Ордена, там, дедушкины, шпага, письма. Письма меня вслух читать заставляла: бумага желтая, слова старинные, милые, а бабушка слушает и плачет, разливается сладко…
— Не надо больше про бабушку, — сказала Лизанька.
Глянул Колумб в кукольные ее глаза, увидел крохотную в них слезинку, замолк — вспомнил алый какой-то блеск — замолк, погас.
Перед ужином залучил Володя Колумба в уголок:
— Ну-у, брат, ты и мастер!
— На что?
— Что? Сейчас мне Лизанька призналась: «Подпоручик Колумб вот это, — говорит, — не то, что ваши все, в подметки не годятся… Он сурьезный, он понравился мне, я такого не видала».
Упрямо нагнул голову Колумб:
— И Лизанька мне очень понравилась. Красавица какая. Тонкая и прямая. Не чета, там, Панни твоей…
— Хорошо-о, хорошо-о, я, брат, завтра Панни-то скажу. Про все скажу-у, и про Лизаньку, и про все.
Мигнул Колумб чуть заметной улыбкой.
— Ты на самом деле, не вздумай. Не говори уж, пожалуйста, — принахмурился он.
— Аб-бязательно скажу… Аб-бязательно…
Володя последние дни у командира стал первый гость. И на завтра, на воскресенье к обеду был зван.
Колумб сидел у окна, ждал Володю домой.
«Пора уже, пять часов».
На прозрачном еще небе шевелилась весенне-печальная ветка. Звезды выходили омытые, бледные, взволнованные.
Когда перестал уже ждать Колумб, из-за угла показался Володя — и рядом с ним Панни…
Колумб, весь дрожа, прижался к стеклу и смотрел…
…Простились. Володя сделал лубочный жест рукой, Панни повернула к себе.
…И вдруг, когда Володя захлопнул за собой дверь, она огляделась — и быстро, почти бегом завернула за угол, за Собрание — на берег Тяпкина лога.
Мигом накинул Колумб шинель — и пока Володя, напевая, стучал в передней калошами — он нырнул через черный ход. Бегом, глотая, как рыба, морозный воздух, — добежал Колумб до угла.
Спиной к нему, по берегу лога медленно шла Панни. Черная вся, резко выделялась она на гаснущем розовом небе. Повернула. Колумб отшатнулся в тень, в подъезд — и ждал. Приметил — сам за собой, — что левый бок прикрыл локтем, рукавом: должно быть, чтоб не слышно было, как бьется… Улыбнулся в темноте.
Нетерпеливая, хмурая прошла Панни мимо. Завернула. Дошла до васинского дома, постояла — и обратно, и снова шагала по берегу темного лога.
Когда она сделала то же и в другой раз, и в третий, и в четвертый — Колумбу показалось, что он
Вышел испуганный бледный месяц.