Через полчаса (Серёжа звонил из сортира Алине, собачонка, хватанув меня за щиколотку, была отправлена в родительскую спальню) решил померить температуру, нашел в кухонной аптечке градусник: тридцать шесть и три. Всю бы жизнь лечился шардоне! – и даже настроение поправилось, и похуй на Белову с ее расспросами, салютами, проводами до дома. Я порылся в Серёжином шкафу: посмотрел пластинки Моррисси, полистал нового Барнса. Откопал потрепанные сборники Цветаевой и Пастернака, вспомнил про эссе: вроде нужно было выбрать стихотворение и что-то там проследить: манеру, мотивы… Остановился на Цветаевой, пошел по строчкам: бубенец во рту, кавалькады в чаще, продолговатый и твердый овал. На сорок девятой странице – «Прокрасться…»: «Пройти, чтоб не оставить следа…» – почти что дырка от рассказа. Вошел и лег Серёжа – от шагов и шорохов стихи рассы́пались, разошлись, как старая ткань под рукой. Я спросил:
– Помнишь цветаевское «А может, лучшая победа…»?
– Выключай свет, – сказал Серёжа. – Пока спать не расхотелось.
Я выключил и сел в темноте за стол, зачем-то повторяя про себя: чтоб не оставить следа, чтоб не оставить тени. Скачал Цветаеву на телефон, еще раз пробежался по стихам – нет, все-таки «Прокрасться…». Полез в почту – узнать, о чем писать и сколько; и опять открылось: Маленький кинотеатр на бульваре Сен-Жермен: сколько мы прошли, Марсьенн? —
– Кажется, не усну.
Я повернулся к Серёже – к черноте, говорившей Серёжиным голосом, – так стремительно, так резко, что хрустнуло в шее.
– Послушай, – сказал я ему и прочитал самое начало: шелковые простыни, пчелы, арка Каррузель.
– Что это? – перебил Серёжа. – Опять Цветаева?
– Ну какая Цветаева?! Мотив второй по Оруэллу. Помнишь?
– Ах, это. Я и думаю, хера с два на Цветаеву похоже.
– Похуй на Цветаеву. Как тебе?
– Не знаю. Особо не вслушивался.
Я точно взбеленился, долистал до середины текста: Был бы я писателем, Марсьенн, я бы не написал о тебе ни строчки.
– Это верно – писать не стоило, – зевнул Серёжа. – Я не понял, зачем тебе Цветаева?
– Для эссе – но забудь о ней, ради бога. Лучше послушай.
– Не-е, боюсь опять распоноситься. Слишком приторно.
– Но ведь есть что-то – там, за строчками. Какое-то безумие…
– Ой, ну какое безумие – жуткая графомань. Вот было про слюду на стеклах.
– Ну, было.
– Типа от солнца. Можешь себе такое представить?
– Ты это к чему?
– А к тому, что солнце позолотит или – не знаю – окрасит. Но как, блядь, оно слюдой легло?
– Да это неважно.
– Нет, именно это и важно: всё это – слова ради слов. А для эссе возьми Пастернака – где-то был в шкафу. У Цветаевой что ни текст – бессмыслица: ни хера не разобрать. Еще и многословно до жути, как этот твой «мотив второй»: сплошной бабий говор, нашептывания, оплакивания. Случается – одна на тысячу – хорошая строфа, а хорошего стихотворения – ни одного. Даже эта «лучшая победа»…
Что-то он еще сказал – про вялость и глухоту, – но я будто сам оглох: мне попались на глаза несколько строчек – обои, табурет, цветные стекла – и вдруг зашевелилось в животе, и в мгновение стало холодно. Описывалась приснившаяся герою комната: такая неприютная – и так похожая на комнату, которую я видел во сне перед похоронами. Я захотел сказать Серёже, но, набрав воздух, не сумел найти слов и только больше перепугался: молча встал из-за стола, молча разделся, молча лег.
Серёжа пошел по второму кругу: от цветаевской несостоятельности к Фариковой – и опять к цветаевской. Я подумал: совпадение – или ошибка? И правда: мог ведь я ошибиться, прочитать не то или не так. Снова взялся за телефон, почти нашел те строчки – но снова холодно, и словно еж в животе, и дрожащими пальцами закрыл текст, удалил письмо, очистил папку с удаленными. Потом сказал Серёже:
– Всё, заебал. Спать давай.
И через минуту уснул.
Видел во сне комнату: вспученные обои на стенах, кособокий табурет, холщовый мешок вместо занавески. Окно с цветными верхними стеклами смотрит на вокзал, подъемные рамы прогнили. Там, у этого окна, глядя на траву, пробивающуюся сквозь загаженный маслом щебень, я подумал о тебе, Марсьенн, – и тотчас проснулся. Я захотел рассказать тебе о траве, о цветных стеклах. Начал так: уже которую ночь, – и оборвал на полуслове, осознав, что не спал, кажется, с пятницы, что сегодняшний сон отчего-то запомнился и проник в предыдущие бессонные ночи.
– Запеченная в листьях шпината пулярка с аргентинской спаржей, – говоришь ты.
Время – два пополудни. Мы наконец сели завтракать в кафе на улице Риволи. Меню – плотный лист мелованной бумаги – скрывает тебя, показывает взамен десерты и дижестивы. В безоблачном небе повис след от самолета. В скверике вокруг башни Сен-Жак цветет десяток разных кустов, но пахнет одной сиренью. У велосипедиста ветром унесло панаму.