Перед этим, в конце ноября, бабушка была у гадалки: не знаю, как так получилось, – на бабушку это не похоже. Но таки была – факт! – и гадалка нагадала, что бабушка проживет до девяноста трех, переедет за границу и встретит там последнюю,
– У меня, что ли, на лице написано про неоконченный институт? – спорит обычно бабушка.
– Да ну. Пришла бы на полгода раньше – просекла бы ее на стандартном заходе с двумя внуками.
– Вот еще. Неужто она внуков не сосчитает? Она сказала, дети и внуки желтыми полями в ауре прописаны.
Желтыми. Полями. В ауре. Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?
Не помню, чего еще наговорила гадалка, кажется, предсказала дефолт и оползень на Зеленском съезде. Бабушка пошла было на выход, привыкая умом к тому, что Зеленский под запретом, что к мосту теперь через Похвалинский, как вдруг:
– Ах, вот еще – только разглядела. Сыну твоему от ментов достанется. Пусть дома сидит.
– Ну да, – ответила бабушка, – я его дома последний раз в августе видела, – и вернулась мыслями к болячкам и съездам.
Вечером, конечно, позвонила Нине, но отца не застала; стала рассказывать про гадалку – Нина слушала плохо, отвлекалась на плачущего Мишу, била ложкой об эмалированную кружку, пыхтела, пытаясь удержать трубку плечом. Теперь, через столько лет, я будто бы слышу это пыхтение, этот эмалированный стук – я будто различаю в них след, еще живой, еще теплящийся, слышу отзвук существования отца – и тут же чувствую телеграмму в кармане: всё же умереть – значит умереть. Что ушло, того не вернешь. Понемногу, день за днем я примиряюсь с мыслью, что никогда не увижу его, с мыслью, пришедшей гораздо позже – спустя месяц, год; я начинаю понимать, что отец уже никак не повлияет на мою жизнь – не помешает и не поможет; что отец ничего не значит, не может значить для меня, как и я для него ничего окончательно не значу. Я вспоминаю, как он сказал – между рюмками, между анекдотами, – что не боится смерти, что только хочет узнать, как
Лет семь назад я увидел девушку: она прошла мимо меня по Алексеевской – я зачем-то запомнил ее лицо. Еще сколько-то – месяц, год – я верил, что мы встретимся снова: она узнает меня, я – ее. Но вот однажды утром, посмотрев в зеркало, я заметил, что изменился: я другой человек, который зачем-то ждет встречи… с кем? Время наверняка покончило с оставшимися в моей памяти чертами, как оно покончило со всяким человеческим в отце: я лишь надеюсь, что он умер с тем же бесстрашием, с каким жил.
Кто-то сказал: мертвые всемогущи, – пожалуй, нет большей правды, пожалуй, все мы, живущие, хотим достичь одного – абсолютного покоя, который по-настоящему случается только
Много ли знал о смерти отец – тогда, в наш последний раз? Думал ли о том, чем все закончится, выходя из лифта в январский мороз, меняя мой полтинник на чекушку, топыря мизинец – между рюмками, между анекдотами – мне на прощание? Я до сих пор держу в уме его лицо – без тени прошлого в глазах, без всякой мысли о том, что будет впереди, – в общем-то, беспечное, беззаботное.
– Мне, прости господи, в чем-то легче стало, – призналась однажды бабушка. – Пока он тут шлялся, я, бывало, ночью ни минуты не спала. А как посадили – хотя бы знала, где он.
И повторила, глядя сквозь меня:
– Прости господи.