Мне мерещится веранда, весь объем которой заполнен упреками и слезами, и перепутанные мои мысли висят над опустевшим стулом – там, где только что была голова, и понемногу разъедают всё вокруг, и ветер пахнет креозотом, и ромбы обоев на кирпичной стене, и долгий гудок локомотива.
Уверившись в собственном бессилии, не видя иного выхода, решаю тянуть время, длить этот холод в животе, отсрочить конец хотя бы на мгновение; говорю, что все еще голоден, что Париж подождет, и не переведется чай в бистро, и мертвым вечно лежать под мрамором.
– Флан из кабачков с помидорами по-нисски и мягким мороженым, – говоришь ты.
Время – без пятнадцати четыре. Ты целуешь меня – от тебя пахнет чесноком – и прячешься в такси. Я один – с пустотою в кармане – против официанта, который, стремясь подчеркнуть мое одиночество, уносит твою тарелку, задвигает стул. Я сижу еще час, дожидаясь незнамо чего: не прогонят же меня без расчета, и карман едва ли прибавит в весе. Публика, покончив с отбивными, разошлась, официант изводит меня своими хлопотами: меняет местами пулярку и конфи, проверяет пустую пепельницу. На часах уже пять, я обещал встретить тебя в полседьмого, а до этого – красный сверток, без которого теперь никак, без которого –
– Слова бегут в испуге, как цыплята, – говоришь ты.
И недолго подумав:
– Цыплята в медовой корочке с пармезаном, битыми орехами и цветами рукколы.
Путаюсь в проулках, с третьего раза нахожу поворот: гнутое ведро с окурками, две пустых клумбы, старый шифоньер, оклеенный с трех сторон афишами Генсбура. Впервые замечаю, сколько окон смотрит во двор: не лучше ли дождаться темноты? – нет-нет, осталось полчаса, не больше. Открываю шифоньер, разрываю ворох газет и тряпья на нижней полке. Достаю сверток: по шелку муравьи и огрызки букв, слинявших с какой-то передовицы. Слышу далеко шаги и глухой кашель; перепуганный, прячу сверток в тряпье, захлопываю шифоньер. Только успеваю встать – рядом открывается дверь, появляется администратор: в зубах – сигарета, в руках – коробок и спичка.
– А, это вы, – говорит он.
И следом:
– Печеная репа с тапенадом из черных оливок и козьим сыром.
Я молчу, молюсь про себя, чтобы он тотчас покурил и исчез. Осталось полчаса, не больше – но он прячет спичку в коробок, сигарету – в пачку. Что ему нужно? Чего он ждет? Зачем кивает мне на темный коридор в дверном проеме? Чтобы скорее покончить с этим, иду за ним через комнаты, заставленные швабрами, разбитой мебелью, банками с краской, через шум котлов и кухонную вонь. Спустя целую вечность мы выходим в залитый желтым светом вестибюль, он открывает ящик стола, с минуту шелестит бумагами и вот протягивает мне письмо: белый конверт, синий оттиск с адресом комиссариата. Кажется, я благодарю, тороплюсь обратно, через темный коридор, через банки и швабры, но он кашляет – опять глухо и словно предупреждающе – и показывает на стеклянные двери в противоположной стороне. Я выбегаю на площадь – два фонтана и обелиск – и первым делом отправляю конверт в урну. Тут же за угол – проулок, поворот, пустые клумбы – нет, не может быть – шифоньер открыт. На нижней полке газеты и тряпье и что-то еще: достаю из самой глубины голубя с надкушенной головой – и больше ничего. Трясу шифоньер – на асфальт летит мусор, но никакого свертка нет.
– Эскабече из голубя с панчеттой и чесноком, – говорит голубь.
Через полчаса – каким-то чудом, едва не задохнувшись – ищу тебя на площади у университета, кричу твоим именем: Марсьенн! И еще раз: Марсьенн! Спины, рюкзаки, затылки – в какой-то момент движение становится невыносимым, и невозможно выхватить из этого мельтешения хоть что-нибудь. Рюкзаки, затылки, спины – и, наконец, твое лицо: светлым пятном на другой стороне площади. Я лечу – сквозь тела́, велосипеды, сиреневые кусты, успеваю разглядеть вмятину на левом боку автомобиля, и твой профиль в заднем окне, и его пиджак цвета грецкого ореха.
Отца не стало в девяносто седьмом.
Дня эдак за три до моего дня рождения.
(Это я подсчитал сейчас: тогда я считал неважно – и на отца мне было посрать.)