Потом про то, что отец ни разу не был за границей, про одну-единственную поездку в Ленинград: февраль, пустая Дворцовая площадь, от мороза болят глаза. Бабушка потащила отца на Фонтанку – отчего-то ей казалось, что нет и не может быть места более ленинградского, чем Аничков мост. Я рассмеялся – вспомнил, как ездил в Петербург с Серёжей, как повторял ему бабушкины слова, как заставлял мокнуть на мосту и пить вино, как под нами, наплевав на всю торжественность момента, проплыло, раскидав рукава, чье-то пальто.
– Он показывал фигурки, – вспомнила бабушка. – Сделал их на зоне из каких-то огрызков: люди, кони – похожего мало. Да и откуда взяться похожести, если он на мосту раз в жизни был, – считай, что не был.
Фигурки, баулы, фанерный домик: отец редко рассказывал про те восемь лет. Единственное исключение – мастерская: иногда мне кажется, будто я бывал там, будто стоял за верстаком, смотрел в окно на отрезок дороги с далеким прямоугольником остановки. Верстак – слева от входа, справа – стеллаж, скамейка и керосиновая печка. Керосина отцу не давали, а другого отопления в мастерской не было – оттого зимой приходилось работать в варежках, но и это не портило отцовских воспоминаний. В бабушкиной прихожей – между шкафом и стеной – долго жила большая резная рама. Эту раму заказал отцу тюремный начальник – для зеркала, двадцать лет провисевшего в кабинете голышом и вдруг потребовавшего какой-нибудь одежки. Пока отец превращал березовый массив в цветы и виноградные грозди, зеркало совсем раскисло, прыгнуло со стены и разбилось. Новое зеркало приехало с рамой – пластиковой, но очень точно изображавшей розовый мрамор; деревянный недодел остался в мастерской – отец то и дело возвращался к нему: то листочек допилит, то лепесток. Бабушке рама была ни к чему: оба зеркала в квартире обрамляли строгие и лаконичные багеты – грозди были не в ее вкусе. Во время очередного запоя рама отправилась вслед за серьгами из ГДР: отец выручил за нее триста рублей – и купил две бутылки водки. А задолго до этого он спросил: может, ему закодироваться? – и снова бабушкины вопросы в никуда: почему же, почему? почему он пил, когда перед глазами дед, засыпавший на пороге в обоссанных штанах, променявший семью, карьеру, Колтрейна – все в жизни променявший на портвейн? почему не слушал тех, кто любил его и желал ему добра, – но всегда шел за первым встречным, целиком принадлежал чужим людям? почему дважды не захотел быть отцом, не замечал Мишу и не помнил про меня? ну почему, господи, почему?
Потому что это был он. Потому что это был я.
Вот еще анекдот – нет уж хватит: говорим о чем угодно, кроме того, о чем в самом деле думаем.