Когда мы ещё жили на шарашке – то и Панин и Копелев, оба на 6–7 лет старше меня, привыкли относиться ко мне как к младшему и как бы ведомому. Оттенок этого остался у них и много лет спустя, когда мы отбыли сроки: я не должен был «ходить своими ногами». Помню, как Панин в 1961 гневно выговаривал мне, как я смел, не спрося его, открыть конспирацию: отдать «Ивана Денисовича» в «Новый мир». Митя считал это провалом всей жизни – моей, да и его (теперь засветится и он…). Лев, напротив, тому помогал – и, в центре московского бурления, стал – и считался у московской общественности – самым осведомлённым о моих планах и поступках человеком. Я в самом деле, приезжая в Москву, часто бывал у них с Раей. Но именно по их перекрестной открытости – стал бывать реже и скрыл от Льва всю работу над «Архипелагом» и мои отлучки для того в разные укрывища. Это причиняло Льву большую боль и лишало его осведомлённости обо мне, которой от него все ждали. А так как идейно мы всё более расходились – я и подготовку иных публицистических ходов и работ («Из-под глыб») тоже не открывал ему.
Последовал гнев Льва на «Мир и насилие»[470]
, а уж «Письмо вождям» он прочёл после моей высылки – и написал огромную гневную отповедь, видя в том «Письме» измену благородному либерализму. От этого, когда меня выслали, – не стало между мной и имИ вскоре что-то со Львом резко изменилось. От общих наших многих друзей, а потом и от случайных в Москву заезжих, через письма и пересказы, стало до меня доноситься, и всё настойчивее, и всё горше, что он меня в Москве стал бранить, хулить да просто ругаться – в любом доме, в любом обществе, где бы только коснулся меня разговор.
Разводил я руками. С кем тёрлись мы на шарашке плечом к плечу, задушевно разговаривали часами, так теплы были всегда, вопреки и тогда же разноте взглядов, – и вдруг? Что случилось с тобой? И не поверить – уже нельзя, и не объясниться через Занавес. А – катится, катится по Москве неудержимо.
И оказалось это весьма ядовитым, потому что Лев всё общался с западными людьми как авторитетнейший истолкователь советской жизни, да и как «самый же близкий» ко мне человек, знающий меня просто насквозь, – и все мнения Копелева так же авторитетно теперь передавались на Запад и утверждались там в интеллигенции, литературоведении и печати: что литературная способность моя ограничена описанием лишь того, что я видел собственными глазами, остальное мне всё не удаётся; что Ленин художественно удался мне лишь потому, что я описал сам себя, это и есть – мой жестокий, ужасный характер вождя безжалостной партии; что моя партия уже реально создаётся, это – крайний русский национализм, и он будет ужаснее большевизма; дальше Копелев меня смешивал и со Сталиным, с аятоллой Хомейни, а уж «черносотенец, монархист, теократ» – это были самые мягкие клички.