Все поношения, какие на меня эти годы лились, были почти сплошь политические и очень редко – собственно литературные. И не только в эмиграции сложилось так, но и вообще в американской публичности. Переводы, особенно крупных книг, неизбежно сильно отстают – и, как раз когда по-русски выходили в свет «Август Четырнадцатого», за ним вскоре «Октябрь Шестнадцатого», американские журналисты настаивали, что я давно ничего больше не пишу, исписался. Однако в литературном «Нью-Йоркере» в феврале 1986 была остроумная заметка: автор её в известнейшем книжном магазине Нью-Йорка вовсе не мог найти «Архипелага», ни тома, и продавец даже с удивлением переспросил: «А про что эта книга?» – и от отделов «Мировая история» и «Текущие события» адресовал пойти в отдел «Фикшн» (беллетристики) – но не было и там, и никто из продавцов всё так же не знал. И оглядывает автор: «Никакой Дракон или Минотавр не страшней, чем враги, с которыми [Солженицын] сталкивается» у нас, – прошёл войну, лагеря, рак, в бутылке закапывал в землю скрутки записей, освоил новое ремесло сокрытия рукописей, переснимал на микрофильмы, построил всю жизнь вокруг секретности, маскировался под равнодушие, потом как равный открыто боролся с государством, – и вот прибился к нашим берегам, и что же встретил тут? – «алчность, скуку, небрежность и равнодушие»[497]
.Ах, если бы равнодушие!.. Какой блаженный настал бы покой – для моей работы, для меня, для семьи.
По закону ли сгущения враждебных обстоятельств? – беда не приходит одна, известно, беды плодливы, – тем же летом 1984, когда вышла книга Скэммела, потянув на меня череду американской ругани, – тем же летом получили мы от Кублановского на прочтение большую, тогда ещё машинописную, статью Льва Лосева об «Августе Четырнадцатого»[498]
. (Лев Лосев, из самого ядра ленинградской литературной среды, уже несколько лет профессорствовал в Дартмут-колледже, по соседству, жил в сорока милях от нас, впрочем, мы никогда не виделись и до того времени не переписывались.)Мы с Алей прочли статью с двойственным чувством. Это была, наконец, попытка серьёзного художественного разбора, едва не первая такая, и мы подивились, как одинаково успешно критик пользовался и тем и другим концом «подзорной трубы»; предлагал читателю то наблюдать прошлые и будущие перспективы в исторический телескоп, то – расслышивать ассонансы и рассматривать аллитерации в фонетический микроскоп. Поискал жанровый прецедент «Красному Колесу» (справедливо отодвинув сравнение с «Войной и миром»); порассуждал содержательно о корнях моей прозы и о «факторе качества»; верно воспринял, что язык мой – и не искусственен и не придуман, а просто: «Солженицын не даёт русскому языку лениться под своим пером». Тут же и странные промахи взгляда: глава о Николае II – «сатирическая повесть, памфлет» (ну никак!); и – «сатирическая же новелла о Ленине» (тут нескромно полагаю, что копнул поглубже)[499]
; и, опять и он: будто я позаимствовал «много из опыта “Петербурга”» Белого (которого я и по сей день не раскрывал), – это как бы профессиональные ошибки предвзятого разгона, некоторых общепринятых суждений. Лосев называет себя учеником Бахтина, но и не без ухромов во фрейдизм: будто бы в Богрове «ущемлённое я» ищет компенсации, «стремится быть в центре внимания» (и до чего ж этот фрейдизм всё упрощает однообразно). Отметил Лосев и немонолитную композицию двухтомного «Августа» (это правда, он строился не в один приём).