– Хотел, видимо, с тобой поговорить, – сказала она. – Его жизнь тоже вся в клочья. Он недолго пробыл. Мы посидели на пьяцце, посмотрели на фейерверк. Сказал, повидает тебя завтра.
– Ага, – промолвил Оливер, не двигаясь.
Полуприкрытая одеялом, она лежала на спине. Ночной воздух, которым медленно веяло от окна, стягивал ее влажную кожу. Она старалась говорить небрежным тоном и слышала, как плохо выходит, – какая яркая фальшь звучит в голосе.
– А как ты понял, что он тут был?
– Он перчатки оставил на перилах.
Он приподнялся, нагнулся и нашел губами ее щеку. Она не повернула головы, не ответила на поцелуй. Он тихо лег обратно.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Ее щека горела, как будто на губах у него была серная кислота.
Уже несколько недель у меня ощущение какого‑то приближающегося конца, старое, еще от школьных лет, сентябрьское чувство: каникулы, считай, позади, копятся обязательства, пахнет книгами и футболом. Но сейчас иначе. И в приготовительной школе, и в университете, и даже потом, когда преподавание привязало мою жизнь к предопределенности школьного года, были одновременно и сожаление, и предвкушение. Еще одна осень, еще одна перевернутая страница; в этом ежегодном осеннем начале было что‑то праздничное, словно лето начисто стерло прошлогодние ошибки и неудачи. Но сейчас это не конец вместе с началом, которого ждешь с надеждой, а только конец; и нынешнюю перемену в воздухе я ощущаю без радости, с неохотой, с одной лишь тяжестью в душе. Немного подтолкнуть себя – и запросто можно скатиться в тяжелую депрессию.
Отчасти это мое состояние – прямой результат того, что я проживаю бабушкину жизнь. В последние дни я изучал отксерокопированные газетные материалы, которые наконец пришли из Исторического общества Айдахо, и, хотя они проясняют для меня кое‑какие прежде непонятные обстоятельства, они вдобавок поднимают не совсем приятные вопросы. Тут некая история, которой лучше бы не было. Я сопротивляюсь своим обязанностям Немезиды.
А еще меня смутно беспокоит вероятный скорый отъезд Шелли, о последствиях которого для меня и моего рабочего распорядка я не могу думать иначе, как с тревогой. Шелли при этом дает и некое комическое облегчение. Одно из следствий того, что ты отбрасываешь все карты, которые вычертил человеческий опыт, все руководства по части поведения, какие предлагает традиция, и летишь по собственному морально-социальному наитию, состоит в том, что ты влетаешь в ситуации, где твое положение, в зависимости от снисходительности стороннего взгляда, смотрится нелепо или жалко. Моя снисходительность – величина дико изменчивая. Взять, например, сегодняшнее.
Большую часть лета Шелли работала семь дней в неделю, как я люблю работать, но в последние два уикенда брала выходные. Я предположил, что она готовится вернуться в университет, но Ада сказала, что она встречалась с Расмуссеном. “Она молчит, но я‑то знаю. Эд на той неделе видал его в Невада-Сити, лиловые эти штаны и все такое прочее. Господи, да что она в нем такое нашла, в этом… Зачем он тут ошивается? Чего хочет?”
“Может быть, у него к ней настоящее чувство”.
Но Ада в ответ только зыркнула на меня. Она не хочет, чтобы у него к Шелли было чувство.
Как бы то ни было, ни Ада, ни я не могли рассчитывать, что молодая особа в двадцать с чем‑то лет будет долго сидеть в этом тихом месте и работать семь дней в неделю на Отшельника из Зодиак-коттеджа. По причинам, лучше известным ей самой, она решила расстаться с Беркли и тамошней обстановкой и пожить тут сельской жизнью. Но тут она чужачка для всех, с кем была знакома, включая школьных товарищей. Им нечего ей предложить, ей нечего им дать, кроме повода для уймы красочных сплетен. Вероятно, она и правда была, как с досадой говорит Ада, лучшей ученицей в старшей школе в Невада-Сити. Кто‑то где‑то когда‑то научил ее ставить все под вопрос – и это могло бы пойти на пользу, если бы он вдобавок научил ее ставить под вопрос саму постановку под вопрос. Если далеко зайти, как заходит компания, с которой водится Шелли, можно уничтожить и землю у себя под ногами. Мудрый человек, мне думается, тот, кто понимает, чтó ему следует принять, и, согласно этому определению, ей до мудрости, пожалуй, еще далеко.
Так или иначе, сегодня днем, когда я сидел на веранде после ланча, она пришла и, не говоря ни слова, только взглянув каким‑то пытливым, вызывающим взглядом и собрав губы в розовый бутон, протянула мне лист бумаги. На обеих сторонах там был текст, отпечатанный на мимеографе, по полям рассыпаны фигурки людей и цветочки – так могло быть оформлено приглашение от какой‑нибудь местной ассоциации, занимающейся облагораживанием территории, на пикник и работы по случаю Дня поминовения. Этот лист сейчас передо мной. На нем вот что:
МАНИФЕСТ
эти истины представляются нам очевидными для всех, кроме генералов, промышленников, политиканов, профессоров и прочих динозавров:
1) Испражнения средств массовой информации и непотребства школьного образования суть разновидности засорения мозгов.