Почему такая спешка? Они все были оглушены, потеряны, убиты горем. Почему бы матери не подержать остатки семьи вокруг себя? Разве не был бы ее молчаливый мужественный мальчик утешением для нее, разве она не чувствовала, что должна утешать
Почему?
Всю жизнь она говорила о докторе Райнлендере с благодарностью: тем летом и два последующие лета он брал Олли к себе в семью, возил его на Мэн-Айленд, выхлопотал ему стипендию, чтобы он доучился в Школе святого Павла, а потом добыл ему стипендию в Массачусетском технологическом. Да, веские причины для благодарности. Но сопоставьте доброту доктора Райнлендера с тем обстоятельством, что мой отец не возвращался домой десять лет. До окончания школы проводил все летние каникулы у Райнлендеров; когда поступил в Массачусетский, нанимался летом на временную работу. Одна из этих работ привела его в составе изыскательской группы в горы Айдахо, где трудился в прошлом его отец. К тому времени семья уже поселилась тут, в Грасс-Вэлли, но сын не проделал остаток пути на запад, чтобы ее повидать. С отцом он раз или два в год встречался в Нью-Йорке. С матерью – никогда. Окончив Массачусетский, нашел работу в Корее – отплыл туда из Сиэтла, не побывав дома, – и оставался в Корее, пока его не выгнала оттуда Русско-японская война. Тогда, и только тогда, он принял предложение дедушки, ставшего генеральным управляющим на руднике “Зодиак”, занять там должность администратора.
Десять лет. Как мне их истолковать? Особенно если помнить о молчаливости на протяжении всей его жизни, о молчаливости, больше походившей на болезнь, чем просто на черту характера. Особенно если помнить, как бабушка тушевалась перед ним, как она боялась его безмолвия. Особенно если знать, как лихорадочно она летом 1890 года спешила от него избавиться. Мне приходится заключить, что он что‑то знал – или подозревал – или видел – или считал ее виновницей катастроф, которые за три-четыре дня разрушили его мир. Я прихожу к мысли, что ей, охваченной горестной тоской и отвращением к себе, – он не мог винить ее суровей, чем она винила себя, – нестерпимо было смотреть сыну в глаза. И, хотя я мог бы, вероятно, сочинить эпизод, подтверждающий мое подозрение, я, пожалуй, не буду. Удовольствуюсь фактом, что с того времени он питал почти неизлечимую антипатию к матери; она прочла его мысли еще до отъезда из Айдахо и не в силах была вынести того, что видела.
Вот они опять готовятся сесть на трансконтинентальный поезд, на сей раз не просто потерпев поражение, а испытав полный разгром, – угрюмый бледный подросток, испуганная девочка десяти лет без малого и их мать, натянутая как струна, поворачивающаяся с пустой белой улыбкой к людям на перроне, которые подходили или окликали ее: Бойсе был городом, где встречали проходящие поезда. Но все рассыпалось на куски, когда страшно разрыдалась Нелли, когда она схватила детей, стиснула их и окропила слезами, когда она приникла к Сюзан с плачем, который шатал и сотрясал их обеих. Они все были в слезах. С глазами, откуда текло, Нелли отступила назад, попыталась что‑то сказать, задохнулась, смотрела на всех жалостно несколько секунд, ее слабый подбородок англичанки трясся, а потом закрыла рот платком, опустила голову и убежала. Сюзан повела детей в вагон, участливый проводник нашел их места, внес вещи и оставил их одних, они вжались в плюш высоких пульмановских сидений, отчасти укрывавший от любопытных глаз. Все равно что оказаться в комнате, полной людей, когда у тебя на лице написана беда. Они слышали хруст газет. Мужчина через проход почему‑то выбрал эту минуту, чтобы собирать мусор и апельсиновые корки с сиденья и с пола вокруг себя. Они отвернулись от его бесцеремонности. Сюзан положила головку Бетси себе на колени и прислонилась в углу, гладя ее подрагивающую спину. Олли прижался лбом к стеклу и слепо, как сова днем, уставился наружу. Наконец поезд тронулся.