– Откуда мне знать, что это означает? Я ни о чем не ведаю, что оно означает. А
Она смотрела на меня ровным взглядом, осторожно и снисходительно улыбаясь.
– Ваш дедушка, однако же, не мог без бутылки.
– Какое это имеет… – начал я. Потом: – Тихое отчаяние, вы об этом? Возможно, это была наилучшая доступная альтернатива.
Я уже неделю и капли в рот не беру. Ада, когда я вечером после ванны предлагаю ей выпить, но сам не пью, бывает огорчена и смущена. Ее доброта порождает в ней неловкость. А я и без ее дочери помню о силе человеческой слабости, которая, может быть, даже необходима, и о том, как тяжко цивилизованная жизнь иной раз давит на человека. К Норт-Сан-Хуану, к стране, желанной сердцу, такие вещи отношения не имеют.
Аптечная резинка, которую Шелли гоняла между зубами, лопнула и хлестнула ее по губе. Она вздрогнула, поднесла пальцы ко рту, но выражение ее лица не изменилось. Сквозь пальцы произнесла:
– Вы считаете Ларри чокнутым.
– Я с ним не знаком, – сказал я. – Судя по рассказам, он, кажется, откусывает больше, чем может прожевать.
– Он очень умный, к вашему сведению.
– В этом у меня нет ни малейшего сомнения. Как и Бронсон Олкотт.
– Кто это такой? Из коммуны Брук-Фарм?
– Нет, из Фрутлендс. Я забыл о ней упомянуть.
– А, понятно.
Вероятно, она меня не слышала. Думала о нем – о своем муже, бойфренде, партнере, кем он там ей был, – о человеке, с которым она разъезжала, – и сказала, откликаясь на свои мысли, а не на мои слова:
– Он бывает чертовски убедителен. Даже вас может убедить.
– Вот это вряд ли. Но вас, похоже, он убедил.
– Не знаю. Привел в подвешенное состояние.
Я, как обычно, сидел вполоборота, и мой взгляд упал на стопку бумаг, которые я взял с собой, спускаясь на ланч. Среди них было письмо от Редьярда Киплинга и письмо от его отца. Даты мне не были видны, но я знал, что оба письма – за июль 1890 года. Именно тогда, в дни распада и коллапса, бабушка окончила иллюстрации к чему‑то из Киплинга и получила эти теплые изъявления благодарности. Сколько же всего, за что неспокойная жизнь держится разом, даже в изгнании! Бабушка была окружена паутиной из нитей, тянувшихся из ее нутра. Скорее всего, она прочла эти киплинговские письма второпях, с мимолетным приятным удивлением, в то время как большая часть ее внимания расходилась по подрагивающим нитям в разные стороны: Большой канал, Фрэнк Сарджент, Агнес, Оливер, Олли в своей далекой школе, Бесси, Огаста, омерзительный Бернс. Я оставил ее в потревоженном, бедственном состоянии духа, и мне не терпелось вернуться, старый волк-оборотень жаждал облечься в прохладную историческую плоть и заняться невзгодами, остуженными в холодильнике. Меня довольно‑таки раздражала Шелли Расмуссен, очень загорелая от лежания на родительском заднем дворе, сидящая сейчас в старом бабушкином плетеном кресле и замусоривающая мою веранду своей дурацкой молодой жизнью. Подумалось, поделом ей будет оказаться на этой ферме для полоумных и стать общей матрилинейной мамой в коммунистической экономике натурального кредита.
– Как видно, у вас с ним все наладилось, – сказал я.
Она свободно и вместе с тем досадливо передернула плечами.
– Может быть. Если только знать, что он и дальше будет таким же, как сейчас. Он в сто раз лучше, когда загорается чем‑нибудь. Перестает тогда сидеть и выдумывать способы содрать с тебя кожу.
– Виделись с ним?
– Пару раз.
– Побывали в Сан-Хуане?
– В прошлый уикенд.
– И вам понравилось.
Ее серые глаза встретились с моими, и она намеренно их закрыла, губы вытянула розовым бутончиком.