– Это один из его гибридов, – сказал я. – Эту розу он никому не продавал и не отдавал. Частным порядком называл ее “Агнес Уорд” в память о моей тете, которая умерла в детстве. Он скрестил какой‑то сорт моховой розы со старой желтой плетистой Гаррисона, которая росла у них в Айдахо, и вывел эту плетистую с красно-желтыми лепестками. При определенном освещении они похожи на языки пламени.
Я сидел, прицелясь в арку беседки, словно ключ перед замочной скважиной. Сзади послышалось: “Жаль, что она отцвела”, а затем, немного погодя: “Какая милая идея – вывести розу в память о ком‑то!”
– Другого способа почтить ее память у него, считай, не было, – сказал я. – Насколько я знаю, они с бабушкой никогда не упоминали ее имени. Ты знаешь старинную лондонскую балладу: “С тех пор ее портрет висит лицом к стене”. В таком примерно роде.
– Правда? Боже мой, что она сделала?
– Ничего, – сказал я. – Была этакой девочкой-феей, а потом умерла. Разве этого не достаточно?
– Нет. Это не объясняет, почему они взяли и… вычеркнули ее.
– Они ее не вычеркнули. Они просто никогда о ней не говорили. Нет, не вычеркнули. Все‑таки дедушка вывел эту розу. Он вывел на самом деле с десяток роз, стараясь получить какую ему надо было. Знаешь, сколько нужно времени, чтобы скрестить две розы и получить устойчивый гибрид? Два-три года. У него никак не выходило то, чего он хотел. Если ему нравились цветы, то не было ремонтантности. Если получалась роза, которая цветет несколько раз за сезон, то с цветом что‑нибудь было не так или она не пахла. А держался за нужный цвет – она цвела в мае, и все, до следующего сезона. В конце концов он сдался и согласился на короткое раннее цветение.
Она молча стояла у меня за спиной. Было неприятное ощущение, что ее ладонь покоится на спинке кресла, как будто она моя санитарка или медсестра, готовая толкать меня дальше во время скучной послеполуденной прогулки. Я включил мотор и подал кресло вперед на пару футов, но не почувствовал, чтобы рука придерживала его сзади. Воздух под сводом беседки был густой и теплый, он вязко входил мне в легкие. Сзади раздалось:
– Откуда ты все знаешь про эту розу, если он никогда не говорил о девочке?
– Ну, со мной‑то он говорил.
– Но не с бабушкой.
– Да.
– Почему?
К этому‑то моменту я и подводил полуосознанно.
– Потому что мой дедушка был не из тех, кто забывает, – сказал я. – Не из тех, кто забывает, и не из тех, кто прощает.
Под ее ногами скрипнул гравий. Голосом, к которому я чутко прислушивался – он был тихим и сдавленным, – она сказала:
– Похоже, он был жесткий человек.
– Ничего подобного – мягкий. Люди им пользовались. Бабушка всегда говорила, что он слишком доверчив. Он, в сущности, никогда многого от людей не ждал, поэтому не слишком расстраивался, если они оказывались прощелыгами, аферистами и мошенниками. Но кое‑кому он доверял всецело. Вот когда
Произнося слова в пространство прямо перед собой, я привел кресло в движение; проехав через беседку, завернул за угол дома. Торопливо, почти бегом, ее шаги нагнали меня и следовали сзади совсем близко.
Может быть, я, разъезжая под еще не опустившимся солнцем, слегка одурманил себе мозги. В них было мутно, и, помимо того, я испытывал злую потребность показать этой женщине каждый листок на каждом стебельке фасоли, каждую гроздь зеленых или спелых помидоров, каждый початок кукурузы. Покажи мне тут все, сказала она. Отлично, все – значит все. Я заводил ее во все углы, я потерял представление о времени, и, когда, сам изнуренный, я вернулся с ней к дому и въехал по пандусу на веранду, мне показалось, что уже довольно поздно и сумрачно, и я позвал Аду, думая, что она на кухне. Никакого ответа. Я позвал еще раз. В гулком помещении мой голос прогудел так, будто я крикнул внутрь виолончели. Дожидаясь отклика, я осознал, что сетчатая дверь веранды не захлопнулась позади меня. Эллен, должно быть, все еще стоит в проеме, наполовину внутри, наполовину снаружи, и придерживает дверь рукой или пяткой. Неохотно, скорей чтобы нарушить чуткое безмолвие дома, чем давая ей понять, что приглашаю ее войти, я двинулся вперед. И тут же услышал, как щелкнула сетчатая дверь. Мы с Эллен были в доме совсем одни.
– Можно мне посмотреть дом? – спросила она. – Хочется увидеть, где ты живешь и работаешь.
Все еще не поворачиваясь к ней, глядя вглубь сумрачного дома, – у кого достает храбрости оглянуться, какой ребенок, идущий под темными деревьями, отваживается на что‑либо, кроме как смотреть вперед и больше никуда, делать шаг за шагом и изо всех сил удерживаться от панического бегства? – я сказал:
– Я живу и работаю наверху. Внизу мы пользуемся только кухней и, изредка, библиотекой.
– Так отведи меня наверх.