С Мораном соглашается Вальтер Грабнер, также нередко бывавший в Чартвелле. По его словам, именно Черчилль «определял тему разговора и менял ее по своему усмотрению». «Не важно, кто участвовал в беседе, она всегда была его шоу», — замечает издатель[503].
Подобная манера общения накладывала свой отпечаток и на стиль ведения дискуссий. Особенно в частных беседах. Тот же Моран неоднократно упоминал, что Черчиллю, которого «больше интересовало, что он сказал, чем что он услышал»[504], было мало дела до позиции собеседника. «Такое ощущение, будто он много лет прожил в стране, но так и не освоил местного языка»[505]. Кроме того, как это ни странно, Черчилль не любил спорить. Ему нравилось, когда с ним соглашались, а в друзьях он больше ценил умение слушать, чем говорить. Но если вдруг доходило до словесной баталии, то политик благоволил тем, кто умел громко и четко отстоять свою позицию[506]. Хотя и в этих случаях собеседникам приходилось нелегко. «Не перебивай меня, когда я перебиваю тебя», — оборвал он однажды пытавшегося быть похожим на своего отца Рандольфа[507].
Общение Морана и Грабнера с Черчиллем приходится на последнюю четверть века жизни политика, когда он находился в лучах международной славы. Это обстоятельство нельзя не учитывать. Однако схожая модель поведения была характерна для него и раньше, подтверждением чему является следующий эпизод 1915 года.
Во время обсуждения одного из вопросов Черчилль был одернут на полуслове Дэвидом Ллойд Джорджем, занимавшим в тот момент пост министра финансов:
— Я не вижу… — эмоционально произнес Черчилль.
— Вы увидите, — оборвал его Ллойд Джордж, — когда станете понимать, что разговор — это не монолог!
Черчилль покраснел, но ничего не ответил[508]. Ллойд Джордж, правда, быстро осознал, что повел себя бестактно. Ладно бы это было сказано в личной беседе, но неприятная сцена произошла в присутствии еще двух политиков. В тот же вечер Черчилль получил от своего коллеги письмо, в котором тот сожалел о своем поведении. «Я разозлился и сказал то, что не следовало говорить. Прошу принять мои извинения». Черчилль извинения принял. В своем ответе, начинающемся неофициальным обращением «Мой дорогой Дэвид», он заметил, что сам повел себя «неучтиво и неуживчиво». Он поблагодарил Ллойд Джорджа за проявленную доброту, а также за личные качества: «энергию, смелость, решимость», которые тот проявляет в непростое военное время[509].
Упоминание об эгоцентризме Черчилля во время бесед можно найти и в переписке одного из его непосредственных руководителей — премьер-министра Герберта Генри Асквита. В феврале 1915 года он делился со своей подругой Венецией Монтагю, что Черчилль «никогда не сближается с собеседником, так как очень сильно увлечен собой, своими занятиями, своими темами». Из-за этого «разговор с ним скатывается в монолог»[510].
Создается впечатление, что приведенных свидетельств от пяти совершенно разных людей вполне достаточно, чтобы составить представление о Черчилле, как о собеседнике. Но это впечатление ошибочно. Черчилль был далеко не так прост, чтобы его портрет содержал только одну краску. Во-первых, когда он был в ударе, он поражал своей «величественностью, юмором, обаянием, теплотой и жизнерадостностью»[511]. Поэтому те, кому посчастливилось оказаться с ним за одним обеденным столом или в одной гостиной, когда он предавался своим рассуждениям, редко были способны забыть такое событие, сожалея, что рядом нет кого-то подобного Джеймсу Босуэллу[512] или Иоганну Петеру Эккерману{26}.
Во-вторых, даже если речь идет о монологах, нужно отдать должное их качеству. Большинство собеседников Черчилля не могли не восхищаться красотой и «удивительной мощью»[513] его речей. Это были монологи, которые невозможно пересказать, вспоминал Виктор Казалет. Они были «слишком великолепны», выделялись «метафорами, цитатами и пышным языком»[514]. «Разговор с ним был настолько же бодрящим и возбуждающим, как галоп на природе», — писал восторженно журналист Альфред Джордж Гардинер (1865–1946)[515]. Им вторит Томас Джонс (1870–1955), указывающий на то, что предложения Черчилля — «блестящего и неутомимого болтуна» — были «слишком наполнены цветом и аллитерациями»[516]. Аналогичного мнения придерживается и Генри Джеймс Скримжер-Уэддербёрн, 11-й граф Данди (1902–1983), назвавший Черчилля «возможно, самым великим собеседником, который когда-либо появлялся на свет», а также считавший, что по «глубине своего понимания, богатству словаря и разнообразию интересов» он превосходит классика английской литературы Сэмюеля Джонсона (1709–1784)[517]. Даже лорд Моран, несколько иронично описывающий эгоцентричные монологи своего пациента, признавал, что «Уинстон говорит так же, как и пишет»; его речи наполнены «выдающимися описательными пассажами»[518].