Чагдар просиял. Он даже не спросил, что за институт, сколько учиться, будет ли денежное содержание и какого размера. Он так хотел выбраться из пыльной кибитки на большой простор, что подробности его не интересовали. Разберется по ходу движения! Жизнь поворачивалась к Чагдару доброй стороной.
Сакрально-желтое здание Института живых восточных языков, где он отучился четыре года в монгольском разряде, воспринималось им как волшебный сундук науки и мудрости. Появление в аудитории профессора Владимирцова, посвящавшего их в тонкости монгольского языка, неизменно вызывало в нем волнение и трепет. Об истории своего народа Чагдар узнал от него больше, чем от любого из знакомых ему калмыков.
Лекции академика Марра заставляли мозг взрываться: трудно было Чагдару представить, что в скором будущем в мире восторжествует единый язык, где высшая красота сольется с высшим развитием ума. Чагдар тратил пропасть времени, чтобы углубленно освоить русский и монгольский, а Марр бегло говорил на десятке языков, приводя примеры перехода слов из одного языка в другой, третий, пятый, даже не заглядывая в свои записи. Иногда, увлекшись, этот потомок шотландца и грузинки впадал в неистовство и начинал буквально кричать, возводя руки к потолку, словно призывая язык будущего немедленно воплотиться в жизнь.
А вот знаменитый путешественник Грум-Гржимайло, который читал курс по географии Азии, симпатии у Чагдара не вызывал. Все ценное в мире, по мнению Григория Ефимовича, создали европейцы, а из Азии идет сплошное варварство, начиная с Чингисхана, подчистую разрушившего цивилизацию и культуру на пути своих завоеваний. И с точки зрения Грум-Гржимайло, быстро пробудить дремучую Азию не удастся, потому что психические черты каждой расы столь же стойкие и определенные, как и признаки физические, и перемены в умах и психике расы происходят столь же медленно. Студенты из монгольского разряда с ним спорили, приводя в пример стремительное изменение строя в Монголии. Но Грум-Гржимайло последовательно доказывал, что перемены, навязанные сверху, не повлияли на мировоззрение кочевника. Про себя Чагдар не мог с лектором не согласиться, однако полагал, что если усилить пропагандистскую и разъяснительную работу, то народ поймет и примет перемены.
Чагдар все тщательно записывал – каждую умную мысль, каждую красивую цитату. Заучивал их наизусть. Память у него была отличная, видимо, унаследовал от отца. Пропасть, какую предстояло ему перепрыгнуть, оттолкнувшись от двухлетнего курса станичной школы, чтобы достичь высоких сфер сравнительного языкознания, выглядела ужасающе широкой. Главный страх – быть с позором отчисленным и вернуться в ликвидационную кибитку – лишал Чагдара сна.
Стипендия в 22 рубля плюс 40 рублей в год на обмундирование, плюс талоны на питание в столовой, плюс койка в общежитии, за которую не надо платить, позволяли экономить и отсылать понемногу отцу. Ничего лишнего Чагдар себе не разрешал, да и времени свободного не было. Когда голова распухала от зубрежки или наплывала тоска по своим, по степи, по солнцу, он шел в Русский музей. Туда пускали бесплатно. Ректор Восточного института Воробьев был по совместительству директором музея и поощрял стремление студентов приобщаться к культурному наследию. Чагдар сразу шел к пейзажам Куинджи: бескрайняя степь, ленивая река, пасущиеся лошади, спящие пастухи… Когда тоска отступала, Чагдар переходил к репинским запорожцам, сочиняющим письмо турецкому султану. Лица на картине – будто писали с хохлов, арендовавших до войны землю у хуторян. Картина совершенно примиряла его с тяжелой учебой. Сразу становилось ясно, зачем он долбит монгольские языки, – чтобы однажды написать судьбоносное письмо, а может быть, и не одно.
В музей он старался ходить в одиночку: слишком много там голых женщин. Когда он впервые наткнулся на мраморную Диану, жар охватил его с головы до ног. Убедившись, что в зале никого нет, кроме дремавшего на стуле смотрителя, Чагдар отважился разглядеть скульптуру со всех сторон. За время войны он набрался мужского опыта, но никогда ни одна женщина не раздевалась перед ним полностью.