И малыш во всю старался повторить, потому что он был очень умненький для одиннадцати месяцев, все так говорили, и довольно крупный для своего возраста, и прям-таки воплощение здоровья, премилый карапуз, и все сходились на том, что из него непременно получится что-то великое.
– Хая яа яа хаяа.
Кисси утерла ему рот слюнявчиком и хотела, чтоб сел ровнее и сказал па па па, но когда развязала тесемку, то воскликнула: святой Дэнис! да он же ж мокрый-мокрющий! – и принялась переворачивать под ним одеяльце. Конечно же его младенческое величество был громогласнейше возмущен такими формальностями туалета и всех известил о том:
– Хабаа баааахабаа баааа.
А две большущие, да такие милые, да преогромные слезы скатились у него по щекам. И нельзя было его утешить никакими нет, нет-нет, маленький, нет, ни заговорить его про чухчух, ни «а где же это пуфпуф?», но Кисси всегда догадается – сунула ему в рот соску от бутылочки и юный варварёнок быстро утихомирился.
Герти так хотелось чтоб они, ради всего святого, забрали рёву-младенца домой отсюда подальше, и не действовали бы ей на нервы, даже на часок не вырвешься отдохнуть, и этих несносных близнецов тоже.
Она засмотрелась в морскую даль. Это похоже на рисунки, которые тот человек делает цветными мелками на асфальте и до того жалко, когда они там остаются – их же вытопчут; и этот вечер, и сбирающиеся облака, и маяк на Тёрне, и звуки этой музыки, и аромат благовоний, воскуряемых в церкви, такое благоуханье. И пока она так засматривалась вдаль, сердце её вдруг забилось. Да, он смотрит на неё взглядом полным особого смысла. Его глаза прикипели к ней, словно выискивая самые сокровенные уголки, словно читая в её душе. Такие замечательные глаза, просто грандиозно выразительные; вот только можно ли им верить? Люди всякие бывают. Она сразу поняла по его тёмным глазам и бледному интеллигентному лицу, что он иностранец, как на том фотопортрете, что у неё был, Мартин Нарви, кумир дневных спектаклей, только без усов, а ей они нравятся, хоть она и не такая заядлая театралка, как Винни Фипинхем, которая хотела, чтоб они напару и одевались одинаково, как в той пьесе, вот только отсюда ей не было видно орлиный у него нос или кверху, не так он сидел. На нём был глубокий траур, она это приметила, и на лице лежала печать неизбывной печали. Он вглядывался на неё снизу так неотрывно, так недвижно, и, конечно же, видел её удар по мячу, и, возможно, обратит внимание на блестящие стальные застёжки её туфлей, если она, вот так задумчиво, станет покачивать ими, оттягивая носочки книзу. До чего удачно, что её будто что-то толкнуло одеть прозрачные чулки на случай, если на улице вдруг повстречается Регги Вайли, но теперь это всё неважно. Вот именно то, о чём она так часто мечтала. Встреча с тем, кто действительно что-то значит, и в лице её затрепетала радость, потому что она инстинктивно почувствовала, что это был именно он, он и никто другой. Её девственно-женское сердце так и потянулось к нему – мужу её мечтаний, сердце вмиг ощутило – это он. Если ему довелось страдать, то скорее за чужие грехи, чем за собственые, но даже если он вдруг и сам грешник, порочный мужчина, ей уже всё равно. Да будь он хоть протестантом или методистом, ей без труда удасться его обратить, если он действительно её любит. Есть раны, для исцеления которых нужен бальзам сердечности. Она была женственной женщиной, не то что всякие там легкомысленные девицы, бесполые, с которыми он знался, те велосипедистки, что много из себя строят, а ей всего-то и нужно: всё узнать, всё простить, если возможно, и зажечь в нём любовь, чтоб стереть в его памяти прошлое. И тогда уж, наверно, он обнимет её бережно, как настоящий мужчина, прижмёт её нежное тело к себе и станет любить её, родненькую свою девоньку, потому, что она такая.