Конечно, можно было бы совместить два желания, сесть в «Кофемании» выпивать, и пусть улица с людьми сама движется, показывая народ, бредущий в своих заботах.
В двух шагах от цели я заметил перед собой мужика со скрипичным футляром. Его курчавая, но седая голова маячила передо мной. Ну идет мужик… Какое мне дело до него? Однако, подойдя поближе, я заметил на его шее родинку в виде паука. Этого я пропустить не мог. Такой паук был только у Вадика, которого я не видел с 75‑го года. Я провожал его в минском аэропорту, когда он уезжал навсегда за кордон строить свою жизнь.
С тех пор я его никогда не видел и не слышал. Я подошел поближе и тихо сказал почти шепотом:
– Вадик! Ау!
Седая голова резко повернулась, и – я не ошибся – из реки времени вынырнул Вадик. Он улыбнулся и замер, что-то вспоминая, потом, видимо, пролистал свою американскую жизнь назад и вежливо спросил:
– Мы знакомы? – Потом хлопнул себя по лбу и сказал сразу: – Ты Мориц? Из Витебска?
Я его не томил, признался, и мы обнялись – мы никогда не обнимались, не принято было тридцать – сорок лет назад обниматься с мужиками.
Обнявшись, мы дошли до «Кофемании» и сели лицом к улице, как я и собирался. Разговор начал Вадик. Он рассказал, что приехал с учеником на прослушивание, живет под Лос-Анджелесом и работает в оркестре крупной студии звукозаписи.
Я смотрел на него и радовался. Все, что он хотел сделать в 75-м году – уехать и стать дирижером, – случилось, человек хотел и сделал. Принесло ли ему это счастье, я узнал позже.
Мы выпили за наших мам, которых уже нет и которые в нашей жизни остались главными женщинами.
Другие женщины, которых мы уже взрослыми считали главными, время от времени менялись и становились совсем неглавными, со следующими нашими женщинами происходило то же самое. Мамы же остались несвергаемыми, и с каждым годом это понимание крепчает, как декабрьский мороз.
У Вадика мама была единственным родителем. Имелась еще бабушка по кличке Железный Феликс. Она отвечала за характер и воспитание, а мама – только за любовь. Мама тоже боялась бабушку, и на это были серьезные основания.
Бабушка – Железный Феликс действительно была железной, все в доме было на ней. Во-первых, жили на ее сбережения, оставшиеся ей от отца – купца первой гильдии, имевшего в Питере на Садовой ювелирный магазин. В 1916 году он его продал и уехал в Таллин, там пересидел революцию, подался в Германию. Его дочь, бабушка Вадика, была революционеркой и осталась в Питере со своим чахлым Иосифом – то ли поэтом, то ли журналистом декадентского журнала. Бабушка предала Закон и ослушалась отца, не поехала с семьей, но мешочек николаевских золотых десяток у папы взяла.
Иосиф вскоре умер, бабушка взяла дочь и уехала в провинцию, где легче было прокормиться. Так они, как и многие питерские интеллигенты, уехавшие от революции и голода, оказались в Витебске.
В те годы в Витебске жили Шагал и Кандинский, музыковед Иван Соллертинский и дирижер Императорской оперы Николай Малько, позже, в 1920 году, приехал Эль Лисицкий, выдающийся график, – бабушка их знала по Питеру. Вскоре они все уехали, кто в Берлин, кто в Париж, а бабушка осталась навсегда, выжила в войну, спасла дочь – успела увезти ее в тыл, – на золотые десятки прокормилась и после войны вернулась в Витебск, там через три года и родился Вадик, которому она посвятила жизнь. Бабушка умерла в десятиметровой комнатке коммуналки, где они проживали втроем – три поколения семьи, представители рассеянного по свету народа.
Вадик родился от мужчины, которого в их доме таинственно называли «он».
Вадик его никогда не видел, не спрашивал о нем. Потом, когда он вырос, мама рассказала, что «он» был врачом в поликлинике, где она работала в лаборатории и где много крови, не говоря уже о моче, протекло перед ее глазами.
Скоропалительный роман с доктором дал результат – родился Вадик, доктор уехал с семьей в Минск, и бабушка сказала тогда маме: «Слава Б-гу, он тебе не пара, женатый человек, скажи ему спасибо за то, что он сделал, у тебя будет сын, а у меня внук».
Бабушка стала творить из Вадика мужчину, которого у нее не было, – играла с ним в шахматы, пыталась сделать из него Таля, потом плотно села на скрипку и высидела все занятия. Он играл ей, она знала весь репертуар и строго следила, чтобы он занимался.
В нашем дворе таких, как мы с Вадиком, было двое – Левины и Берманы не в счет, они были начальники, их детей, Милу и Сашу, во двор не выпускали.
Я выходил во двор, и братья Гороховы приучали меня к настоящей жизни. Их в семье было пятеро, от десяти до семнадцати лет. Старшие уже сидели в колонии, младшие готовились, папа Горохов выходил, делал маме очередного Сережу или Колю и опять уходил на зону, где у него был дом родной.
Остальные ребята начинали пить в одиннадцать лет, и многих уже нет на свете; но тогда они были еще молоды и веселы, и Вадик был их единственной мишенью.
Я был с ними, когда Вадик шел из музыкалки домой. Они его ждали, как последнюю затяжку сигареты по кругу.
Худой курчавый Вадик с футляром и скрипкой заменял им ток-шоу и игру «Последний герой».