Он спустился на несколько ступенек в холодный коридорчик и потянул на себя обледенелую и тяжелую дверь анатомки.
В препараторской зале шли занятия. Вокруг длинных оцинкованных столов, покрытых мрамором, толпились люди в белых халатах, что-то делали, негромко, вежливо, но увлеченно спорили.
– Коллега, что вы положили в таз с сухожилиями? Прошу вас не путать.
– Я не путаю. Это действительно сухожилие. Это вы, коллега, что-то путаете…
Крылов поправил очки и решил спросить:
– Господа, кто знает, где профессор Салищев? Мне сказали, что он где-то здесь.
– Правильно сказали, Порфирий Никитич. Я действительно здесь, – послышался веселый голос Салищева. – Прошу вас, подождите в ассистентской, я скоро освобожусь.
Крылову стало неловко, что он не заметил профессора. Впрочем, и немудрено, если знаменитый хирург, как обыкновенный студент, в халате и кожаном фартуке до полу копается среди мышц и спорит с молодыми людьми.
Он прошел в соседнюю комнату. Снял пальто и приготовился ждать.
Заведующего кафедрой оперативной хирургии Эраста Гавриловича Салищева Крылов принял всей душой с первого дня их знакомства. Единственный среди молодых профессоров имевший достаточно высокий чин надворного советника, Салищев оказался чрезвычайно простым и доступным человеком. Студенты обожали его за то, что он был на турецкой войне, оперировал на поле боя, за то, что он прекрасный специалист, выдающийся хирург с мировой известностью, товарищески относился к ним. Его лекциями, которые он как бы рассказывал, почти не обращаясь к «тетрадке», как другие профессора, заслушивались. Суровой преданностью русской медицине восхищались. Многие стремились ему подражать.
– Чтобы стать настоящим врачом, надо иметь призвание. – говорил своим ученикам Салищев. – Нет его – уходите! Есть занятия и ремесла более легкие, чем медицина, более выгодные и, может быть, даже более эффективные и интересные. А медицине – и особенно в нашей стране – предстоит тягчайший труд…
Сам Эраст Гаврилович трудился с беспощадной по отношению к самому себе страстью. Деликатный, мягкий, чем-то похожий на Чехова, непотухающую на писательском небосклоне звезду, с такой же интеллигентной бородкой, в круглых очках, с добрыми, усталыми глазами, Салищев преображался в работе. Во время операций – а оперировал он необычайно много, почти ежедневно, в ужасных условиях городской больницы Приказа общественного призрения, которую он сам называл «томским адом», «гигиеническим абсурдом», – это был другой человек: смелый, точный, артистичный. Это был человек, принимавший хирургические решения, на которые до него в России не осмеливался никто: удалял плечо с рукой, половину таза вместе с бедром, пораженным саркомой, вмешивался со скальпелем в сложнейшие процессы почек, печени, желудка.
Рассказывают такой случай. Приехала в Томск лечиться богатая купчиха. Салищев осмотрел ее и предложил ампутацию ноги. Купчиха не доверилась ему и отправилась к заграничным светилам. В Германии ей тоже сказали, что нужна операция, но только один человек сможет ее сделать, это… томский профессор Салищев.
Авторитет Салищева в медицинских кругах был общепризнан. Среди студентов – бесспорен. В профессорском кругу, в университете, он поднялся на еще большую высоту в свете недавних событий, которые были квалифицированы вышестоящим начальством как «противостояние».
Истоки этого противостояния уходили далеко, в начальные годы существования Сибирского университета. Первый профессорский набор отличался необыкновенной молодостью: от двадцати семи лет, как Коржинскому, до тридцати шести – как Александру Станиславовичу Догелю и Кащенко. Малиева, которому в то время было сорок семь лет, называли «дедом». Может быть, именно это обстоятельство – молодость, а скорее всего та особая атмосфера «повышенного давления», которую установил с самого начала попечитель Флоринский, и послужили истоками для размежевания.
Проявилось оно своеобразно. Общество естествоиспытателей и врачей, в 1889 году организованное по инициативе Флоринского, и которое он считал «своим», на третьем году своего существования забаллотировало вдруг кандидатуру Василия Марковича на пост председателя этого общества и выбрало Салищева. Флоринский и его сторонники профессора Судаков и Малиев были возмущены этим провалом. Вдобавок оскорбительной показалась выходка местных газетчиков, прозрачно намекнувших на тот факт, что по городу имеет быть хождение карикатуры на известную всем особу…
В самом деле, появился анонимный рисунок (приписываемый, однако, студенту Кытманову) – господин попечитель верхом на трубе, а дым, движению коего препятствовала нижняя часть туловища Василия Марковича, валит изо всех окон и дверей университета.
Василий Маркович понял рисунок по-своему. Он уже давно писал в Министерство просвещения графу Делянову слезницы, жалуясь на строптивных профессоров, прося убрать от него Салищева. А после карикатуры пригрозил собственной отставкой. Петербург Салищева не убрал, но выслал для разбора возникшего конфликта ревизора, профессора судебной медицины фон-Анрепа.
Высокопоставленный контролер, вникнув в дела университетские, насмотревшись на адову обстановку городских больниц, в которых томские профессора вели обучение студентов, – клиники еще не были достроены, – указал господам Догелю, Салищеву, Залесскому на недопустимость непочтения к начальству. Но в то же время фон-Анреп и доложил куда следует о чрезмерном самомнении попечителя и его властолюбии. «Если Ермак был покорителем Сибири, то Василий Маркович мнит себя просветителем Сибири», – написал в своем отчете фон-Анреп.
В университете все осталось по-прежнему, все на своих полюсах: строптивая профессорско-преподавательская группа и господин попечитель со своим окружением. Никто не был уволен с «волчьим билетом», как грозился Флоринский, но и господин попечитель в своих правах особенно ущемлен не был. Все осталось по-прежнему… Конфликт ушел в глубину, в многолетнее противостояние. И с тех пор Василий Маркович ревниво приглядывался к своим подчиненным: а как они относятся к Салищеву и его компании? И в зависимости от этого строил свои взаимоотношения.
Крылов в голосовании на заседании ученого Совета не участвовал по той причине, что доценты и прочие должностные лица более низкого звания в Совет не допускались. Но он сочувствовал мятежникам и на заседаниях Общества естествоиспытателей и врачей, членом которого состоял, выступил в их поддержку. Он тоже считал, что в науке нет чинов и должностей, а чинопочитание безнравственно. В науке все равны, и уважения большего заслуживает тот, кто больше и плодотворнее трудится. Но он также сказал, что ученые труды врача – особенно «Лечебник для народного употребления» и статьи по чуме, статьи историка, археолога, этнографа, публициста Флоринского потомки оценят и не забудут, как не потускнеет его слава первостроителя Сибирского университета. А то, что его не избрали председателем Общества естествоиспытателей и врачей, уснет в протоколах. «В Сибири чиновнику трудно быть честным, – добавил он, – Василий Маркович трудность эту преодолел, а потому заслуживает уважения».
На следующий день после этого собрания Василий Маркович зашел в Гербарий. От него веяло холодом, как из летнего погреба. Поинтересовавшись, как идут дела, все ли коллекции, собранные летом, приведены в надлежащий вид, господин попечитель будто бы между делом вернул прошение ученого садовника на оплату счетов при покупке тутовых саженцев и посылок с червями.
– Университетская казна не беспредельна, – сожалеющим тоном объяснил он. – Мы не можем оплачивать опыты, не входящие в научную программу и не одобренные Ученым советом.
Флоринский неторопливо удалился, и Крылов ясно почувствовал, как замкнулась для него невидимая дверца попечительского сердца. Почувствовал – и испытал облегчение. Симпатии, которыми дарил его господин попечитель, тяготили Крылова. В них была некая демонстрация и «политика». На фоне притеснительства других профессоров это казалось особенно стыдным.
Василий Маркович больше не заходил на огонек во владения ученого садовника. А Крылов получил приятную свободу смотреть прямо в глаза всем обитателям университетской рощи…
– Наскучался в одиночестве? – Салищев вошел в ассистентскую незаметно. – Прошу меня великодушно извинить, Порфирий Никитич, не мог прервать занятия.
– Что вы, Эраст Гаврилович, – смутился Крылов при виде виновато-ласковых глаз хирурга. – Это я оплошал. Ворвался не вовремя, отвлек.
Они обменялись крепким рукопожатием. Сели на диване.
– Что привело вас ко мне? Как ваши растеньица? Что новенького в тропическом отделении? Растут пальмочки? – осыпал гостя вопросами Салищев.
– Растут, Эраст Гаврилович, исправно растут, – улыбнулся Крылов; ему очень нравилась эта милая манера Салищева сыпать вопросами и уменьшать слова, отчего все у него выходило каким-то маленьким и ласковым: пальмочки», «халатик», «ножичек».
– А привело меня к вам вот что… – сказал он и, стараясь быть кратким, изложил суть истории с шелкопрядами.
– Обхитрить природу? Это вы славно придумали, Порфирий Никитич! А давайте попробуем… Стабильную температурочку возле нуля я вам гарантирую. Не беспокойтесь. Студентов и прозектора Чугунова предупредим. Несите своих будущих червячков!
Зародыши шелкопряда в анатомке продремали лишние три недели – и этого времени как раз хватило, чтобы развернулись первые листочки тутовника. Крылов перенес яйца шелкопряда в самое теплое и солнечное место в оранжерейке и принялся оживлять их.
Дело это оказалось непростое. Долгое время в парилке – так он назвал ящик, над которым и день и ночь горела мощная керосино-калильная лампа, нагоняя необходимую плюс двадцать пять градусов температуру, – не было признаков жизни. Крылов совсем было отчаялся, посчитав и эти яйца невсхожими, и хотел было уж выключить искусственный обогрев… Да заглянул однажды – и ахнул: на дне парилки копошилась живая беловатая масса. Это и были долгожданные червячки.
Он бережно перенес их на кормовую этажерку и разложил молодые тутовые листья. Ах как он обрадовался, когда увидел, что крохотные гусенички принялись погрызать их!
С того дня Крылов много времени проводил в червоводне, ухаживая и наблюдая за ее обитателями, которые быстро и дружно развивались и через месяц достигли шести сантиметров в длину. Он любовался их толстыми мясистыми брюшками с роговидными щупальцами на конце. Шелковичные черви ползали медленно, важно. Зеленый корм поглощали солидно, без суеты и спешки, но безостановочно. Немушка едва успевал подкладывать им свежие ветви.
Полюбоваться на гималайскую диковину заходили многие: Салищев, химик Залесский, фармаколог Леман, Степан Кирович Кузнецов, Петр Иванович Макушин, зоологи Кащенко и Иоганзен, геолог Зайцев, физик Капустин, хранители музеев, работники университетских служб, прозектор Чугунов, экзекутор Ржеусский и даже настоятель университетской церкви профессор богословия Дмитрий Никанорович Беликов, – словом, многие. Кроме Василия Марковича Флоринского.
Крылов охотно показывал свое хозяйство и рассказывал о знаменитом bombyx mori, за вывоз которого за пределы Китая в древние времена отрубали голову, о том, что одомашненный человеком за долгие тысячелетия, он прекратил свое существование в диком виде, а ее бабочка, неуклюжее волосистое существо с белыми крыльями, навсегда разучилась летать.
Послушав его, Дмитрий Никанорович Беликов низким басовитым голосом, рассчитанным на резонанс церковных куполов, прогудел:
– Червь есмь первый на земле пахарь. Что касаемо этой заморской твари, то самому господу Богу угодно было превратить ее в то, что мы лицезреем ныне.
– Человеку угодно было, Дмитрий Никанорович, че-ло-ве-ку! – насмешливо поддел богослова Салищев. – А теперь нашему уважаемому Порфирию Никитичу стало угодно, чтобы бомбикс мори поселился в Сибири. И, кажется, это ему удалось!
Беликов не обижался на поддевки профессоров, нет-нет да и наскакивающих на него со своих матерьялистских позиций. Не зря он в совершенстве знал, кроме основного догматического и нравственного разделов своей науки, еще и обличительное богословие, которое изучало Платона, Плиния, Сократа, Гегеля, Дарвина, Ньютона и других гениальных еретиков. Где-то в глубине души он даже сочувствовал отдельным матерьялистским представлениям о природе, так как сам был человеком научного склада мышления, большим специалистом, известным в научном мире исследованиями по томскому расколу, истории монастырей, о первых русских крестьянах-насельниках Томского края.
– Заблуждаетесь, уважаемый Эраст Гаврилович, человеку всегда угодно лишь то, к чему его подвигнул господь. Талант и гениальность человека есть не что иное как проявление духовной силы, дарованной свыше… Кстати, отчего это вас, уважаемый Эраст Гаврилович, опять не было во время воскресного богослужения? И студентов ваших?
– На операции задержался, – повинился Салищев, безбоязненно глядя Дмитрию Никаноровичу прямо в глаза. – И студентов не отпустил. Нужны были.
– Грешно, Эраст Гаврилович, – попенял ему настоятель. – Добро бы студент, мальчишка безбородый, а то ведь солидный профессор, ученый – и так рассуждаете!
– Грешно, священноучитель, – согласился Салищев. – Да что поделаешь, безысходное создалось положеньице: либо человечка больного отпевать, либо воскресную службу пропускать…
– Ну, ну, – миролюбиво закончил разговор Беликов. – В следующий раз литургию сманкируете – донесу, – и, обращаясь к Крылову, добавил: – И про вас донесу, Порфирий Никитич, уж не обессудьте. Негоже сие: на червей тратить время, а для Бога скупиться…
Беликов окинул «матерьялистов» строгим взором и величественно удалился.
Переглянувшись, Крылов и Салищев дружно рассмеялись. Много лет строжится Дмитрий Никанорович, приучая томских профессоров к богопочтению, даже специальную книжицу завел, в которую вписывает фамилии тех, кто, подобно нерадивым гимназистам, сбегает с обедни или заутрени, – да ничего у него не получается. Уж разве что по распоряжению самого господина попечителя извещение-лист принесут и заставят в нем расписаться… Не боятся его томские ученые, хоть ты им что! Борода апостольская, а усок – дьявольский, все по-своему норовят…
А шелкопряды меж тем росли и росли. Четыре линьки миновали. Окукливаться начали. К этому моменту, очень важному для успешного завершения эксперимента, Крылов подготовился заранее: навтыкал повсюду на этажерке прутики. Гусеницы сначала не обращали на них никакого внимания, а потом в один прекрасный день, словно по команде, начали дружно переползать на эти прутики, устраиваться поудобнее. Устроились – и давай из себя шелковую нить гнать да ею обматываться. Коконы получались почему-то двух цветов – розового и голубоватого. Очень красивые.
Николай Феофанович Кащенко долго держал их на широкой ладони, разглядывал, словно не верил своим глазам, что действительно это сибирский шелк. Первый за всю историю Сибири.
– Поздравляю, Порфирий Никитич, – тихо и торжественно сказал он. – Вы провели блестящий научный опыт. Как скоро он принесет практические результаты? Не знаю… Сибирские промышленники не очень-то считаются с открытиями, которых достигают ученые.
Но в науке ваш опыт останется навсегда. В истории науки… Настоятельно советую: подготовьте результаты своей работы. А я как ректор помогу в меру своих далеко не безграничных сил побыстрее их опубликовать.
– Благодарю душевно, Николай Феофанович, – в некотором замешательстве ответил Крылов; ему было приятно и в то же время неловко слышать такую высокую оценку своего труда, в котором, он искренне полагал, не было ничего особенного. – Разумеется, я подготовлю материалы, но, право же…
– Никаких «право», – прервал его Кащенко. – Знаем мы вашу скромность! Я бы назвал ее патологической, ежели бы не боялся вас обидеть. Вы настоящий ученый, Порфирий Никитич, большой и опытный естествоиспытатель. – Николай Феофанович даже рассердился и, как всегда в таких случаях, непроизвольно перешел на украинский. – Чоловик з одним оком заспорив з двумяглазым: я лучче бачу! Ти в мене бачишь одно око, а я в тебе – двийко! Нэ спорь!
Крылов больше не спорил. Засел за работу и написал книгу «Опыты разведения шелковичного червя в Томске».
Вот она. В макушинской типо-литографии оттиснута.