Читаем Университетская роща полностью

Откуда к Крылову пришла эта идея о разведении в Сибири шелковичного червя, он сейчас припомнить не мог. Может быть, в разговоре с нынешним ректором Кащенко? – Николай Феофанович удивительным образом мог в обыкновенном разговоре как бы невзначай подвинуть собеседника к нешуточному влечению. Профессор зоологии, великолепно ориентирующийся на всех этажах своей науки, он обожал вторгаться в сопредельные области. Так этот мягкий, но изумительно упрямый харьковчанин разбил сад при своем доме, как раз напротив университетской рощи, и решил доказать, что и «в неродной Сибирюшке зацветут вышни та яблуни». Насчет вишен, кажется, он преувеличил, а вот яблони у Николая Феофановича принялись…

Впрочем, неожиданная мысль о сибирском шелководстве могла возникнуть иным способом, не обязательно через Кащенко.

Во всяком случае, когда Крылов – не без задёру – объявил в профессорских кругах, что намерен заняться шелковичным червем, Кащенко собрал в горсть белую пушистую бороду, что было признаком сильного удивления, но ничего не сказал.

Зато молодой преподаватель Томского реального училища Герман Эдуардович Иоганзен, с золотой медалью окончивший Дерптский университет, горячо одобрил затею ученого садовника. Герман Эдуардович, сдержанный, интеллигентный человек с академически строгой и красивой внешностью, под которой скрывалась увлекающаяся натура естествоиспытателя, всего второй год работал в университете, но уже замышлял дерзновенные научные планы: первым в Сибири начал проводить кольцевание птиц и изучать их пролетные пути, намеревался также совершить ряд зоологических экскурсий на Алтай, в казахстанские и кулундинские степи, на север Томской губернии.

– В Сибири никто не занимался шелководством, – сказал Иоганзен. – Но из этого вовсе не следует, что оно невозможно.

И глаза его озорно и ободряюще блеснули из-под пенсне.

Язык – якорь; умел сказать, умей и сделать. Крылов высадил в разросшемся уже арборетуме штук двести семилетних тутовников, выписанных из Средней Азии. А зимой получил оттуда же посылочку с яйцами тутового шелкопряда.

Будущие черви выглядели вполне безобидной желтовато-белой массой небольших шариков и не требовали в течение зимы особых забот. Крылов поставил ящик в кладовой, где обычно хранились продукты, а сам принялся за устройство червоводни.

Сначала необходимо было подумать о помещении. Будущим червякам должно быть тепло и солнечно. Пришлось перегородить разводочную тепличку, где выдерживался в горшках растительный молодняк. Потом вымерить и изладить широкие просторные нары.

Долго и старательно он сколачивал «кормовые этажерки», на которых должны были располагаться черви и их корм, тутовые листья. Этажерки получились гладкие, без заусениц и задоринок, даже красивые.

– Ну вот, жило есть, теперь бы жильцы удались, – сказал он, с удовольствием оглядывая червоводню.

Немушка, помогавший устанавливать этажерки, закивал кудлатой головой, загыгыкал: дескать, не волнуйся, хозяин, сыщутся и жильцы.

После того, как Хуснутдин Габитов неожиданно и вместе с тем приятно удивил всех, женившись на трудолюбивой скромнице Хубзямалы, и уехал жить на железнодорожный питомник, где Крылов выращивал деревья для защитных полос, Немушка сделался главным помощником в оранжереях и с великой преданностью участвовал во всех начинаниях. Порой Крылову даже не по себе становилось от такой верности. Немушка ходил следом, как привязанный, ловил взгляд и с такой готовностью исполнял приказания, что невольно напрашивалась горькая мысль: неужто в повиновении и впрямь может быть счастье? Векует же на Руси пословица: повиновение начальству – повиновение богу…

Не хотел, не желал Крылов ощущать себя начальством, не любил в людях безропотного повиновения, многажды беседовал с Немушкой о том, что не хозяин он ему, а соработник, но силач только глядел на него детскими светлыми глазами, улыбался, и ничего не менялось.

Между тем наступила на редкость холодная долгая зима 1895 года. В Сибири ощущались не всегда понятные, но серьезные перемены. Лихорадочное внимание к «немшоной Сибири», к «забытому краю» вызвало такую же беспорядочную деятельность сибирских капиталистов, которых газеты льстиво сравнивали с американскими дельцами: дескать, Америка – сестра Сибири, такой же размах, просторы, такая же дремучесть, отступающая перед предприимчивыми людьми. Возводились фабрики и рудники, вовсю шла прокладка рельсового пути, расчищались реки. Непонятно куда и зачем рыли знаменитый Обь-Енисейский канал. Исследовались берега полярных морей на предмет судоходства, строились церкви и школы. Самосевом всходили по всей сибирской земле кабаки. Их было, по свидетельству дотошных статистиков, любителей «цифровой крупы», в девять раз больше, чем школ. В известность приводились учеными естественные богатства края. Продолжалось и заселение восточного Зауралья. Насмерть перепуганный неурожаями, тифом и холерой, из глубин России шел и шел переселенец; оборванный, голодный, он наводнял обжитые сибирские места дешевыми рабочими руками, непонятной озлобленной силой и – страхом перед этой силой.

Томск, словно не замечая происходящих вокруг него перемен, упорствовал жить по старинке. В городе не прекращались гомерические кутежи. Богатая публика без устали маскарадничала, устраивала живые картины, лотереи-аллегри. На одном бале-маскэ дамы были в костюмах: «домино», «огненная стихия», «рыбачка», «ребенок с игрушкой»… Вместо игрушки у этой оригинальной дамы был живой аист; она вела его за крыло, и птица клевала всех в ноги… Театральная гостиница в центре города, «театралка», где свила безнравственное гнездышко шансон-оперетка и где происходили головокружительные мазурки в простынях, была переполнена. По этому случаю в городе распространился ходячий афоризм: «В театре пусто, а в театралке густо».

Здоровые местные силы пытались противостоять всеобщему гражданскому безразличию, шелохнуть общественную жизнь. Энергичный доктор Пирусский и его бодрое Общество содействия физическому развитию устроили каток на реке Ушайке. По вечерам там горели разноцветные огни и слышалась духовая музыка. Петр Иванович Макушин со своим воинством, осененным белым почтенным знаменем, символом милосердия, собирал теплые вещи для обездоленных детей. Ученые люди, профессора и доценты университета, читали публичные лекции, в том числе о более разумном устройстве городского хозяйства, о санитарии и гигиене. Их слушали со вниманием. Однако профессора Судакова, поднявшего с трибуны вопрос о вреде пьянства, публика дружно освистала. Винопийцы этой темы не любят; не тот пьян, что двое ведут, третий ноги расставляет, а тот пьян, кто лежит, не дышит, собака рыло лижет, а он слышит, да не может сказать «цыц».

«Молчать! цыц! не сметь!» – эти слова томское «обчество» произносило преотлично в любом состоянии.

Однако в общегородском масштабе кое-что все-таки сдвинулось. Например, отцы города, томские «папашеньки», после долгих перепоров на заседаниях городской управы наконец смирились с неизбежностью насаждения «томского электричества». Технико-промышленное бюро, получив кое-какие средства, живехонько принялось за дело, и вскоре на центральной улице начала помаргивать новинка – электролампочка. Обо всем понимающие извозчики так разъясняли на ее счет приезжим людям:

– У нас в Томске элистричества эт-та подержаная. В каком-то городе на толчке анжинеры купили да нам подсунули. Нате, сыроежкины дети, пользуйтесь. А того, что оно пошаливат: то гаснет, то мигает – об этом ни гу-гу. Так и живем, не хуже пошехонцев – о землю рожей, хоть три волоска в бороде, да растопорщившись…

Тем временем город охватила новомодная эпидемия, отпрыск изобретательства мануфактуристов – недели дешевок. В период этой «знатной негоции», которую местные остроумы не без ехидства окрестили «ситцево-кашемировым бешенством», «погибелью мужьям», – в огромных количествах во всех лавках и магазинах продавались дешевые остаточки (тайно, впрочем, резаные шустрыми приказчиками). Дамы всякого сословия и всех возрастов, словно бы враз обезумевшие, спешили спустить деньги за очаровательные сверточки никому не нужных ситцев и бомбазинов.

Не обошла эта эпидемия и дом Крылова.

Как-то в разгаре ясного рабочего дня, когда все ладилось и спорилось и Крылов благодушествовал в оранжерее, бережно удаляя со ствола любимой пальмы сухие веера, пришла Маша. Раскрасневшаяся из-за тридцатиградусного морозца, похорошевшая, непривычно возбужденная.

– Друг мой, – она торопливо коснулась мужней щеки прохладными губами. – Я спешу… Дай мне ключ от твоей конторки.

– Изволь, дорогая, – ответил Крылов и мимоходом поинтересовался: – А для чего тебе понадобились ключи от моей конторки?

– Чтобы взять деньги, – слегка нахмурилась жена. – Дай же скорее, не то я опоздаю на дешевку!

– Извини, Маша, но денег там нет, – признался Крылов и простодушно развел руками. – Ни там, ни в другом месте. И не будет до конца месяца.

– Что значит нет? – удивилась Маша. – Еще на прошлой неделе…

– На прошлой были, а нынче нет, – бодро доложил он. – Нынче я оплатил счет за посылку.

– За какую еще посылку?

– С яйцами шелкопряда.

– Че-го?!

– Шелкопряда. Дело в том, что я уже приобрел одну посылку, еще в начале зимы… Ты просто не обратила на это внимания… Но мы с Николаем Феофановичем Кащенко недавно посмотрели и подумали, что яйца могут оказаться невсхожими. Так нам показалось, понимаешь… Вот я и решил для страхования выписать еще. Весной из этих яичек вылупятся червячки, вырастут, станут окукливаться…

– Довольно, Порфирий, – Маша как-то странно посмотрела на мужа. – Все эти травки, удобрения, червячки…

– Не понимаю, – доверчиво сказал Крылов, действительно плохо соображая, откуда у жены появился этот тон. – Ты успокойся. Сними пальто, поговорим.

– Уж нет, благодарю! – вспыхнула Маша, задетая именно доверчивостью, которая всегда ее обезоруживала; нынче разоружаться она не хотела. – Наговорились! Ты посмотри на себя. Сюртук перепачкан в земле… борода торчит… наэлектризована так, что того и гляди искры посыплются. Стеркут – да и только!

– Божество навозной кучи? Ученик Геракла? – усмехнулся Крылов. – А что, очень даже неплохое сравнение. Весьма польщен. Научить людей управлять плодородием почвы – это и впрямь божественный подвиг, подобный Прометееву деянию. Я всегда говорил, что у тебя отменное чутье к слову…

– При чем здесь мое чутье?! Тебя невозможно ничем пронять!

Так слушай, – Маша быстрым движением расстегнула пуговицу у подбородка, словно бы на нее напало удушье. – Ты обыкновенный неудачник. Как и твой Мартьянов, которым ты так гордишься. Тебе за сорок, а что ты сделал? Что совершил? Чего достиг?! Твой друг Коржинский давно в Петербурге, в академики вышел…

– Не нужно, прошу тебя.

– Нет, нужно! Я долго молчала… Думала, с возрастом у тебя появится опыт, житейская смелость. Ничего не появилось. Ты по-прежнему копаешься в земле, как и десять лет назад, покупаешь каких-то червяков… Мало тебе, что пальмы развел, так еще и это! Может, крокодилов размножать станешь? Их ведь тоже до тебя в Сибири не было!

– Крокодилов – нет, – тихо сказал Крылов, начиная понимать, что сегодняшний разговор с женой намного серьезнее, чем он предполагал. – Крокодилы – это по кащенковской с Иоганзеном линии.

– Не юродствуй, Порфирий, – Маша так же неожиданно успокоилась и не спеша застегнула верхнюю пуговицу пальто. – Взгляни вокруг наконец. Все меняется: время, люди, земля… Один ты, как заспиртованный. Жизни не видишь. На докторскую диссертацию у тебя нет времени. Улучшить материальное состояние недосуг. Правильно тебя Коржинский кротом назвал: роешь и роешь, а куда? Наверное, и сам не знаешь…

– Знаю.

– Ну и Господь с тобой – знай!

Она потуже натянула вязаные перчатки и ушла.

Неизвестно почему, то ли из-за этого разговора и злополучной недели дешевок, то ли вследствие нездоровья и дурного состояния духа, или оттого, что измотала монотонно-белая зима, – Крылов так и не понял, – но Маша вскоре собралась и уехала в Казань, к родным.

На прощанье поцеловала мужа и сказала:

– Ты прости меня, Порфиша, не со зла я… Побуду недельку-другую и вернусь. Не сердись. Я чувствую, что ежели останусь, то буду в тягость тебе, стану отвлекать от твоих занятий…

– Я понимаю, – ответил Крылов. – И не сержусь. Как я могу на тебя сердиться?

Он остался один. Заниматься шелкопрядами.

Зародыши гусениц пока еще пребывали в дремотной спячке.

Но с каждым днем, по мере того, как прела и оттаивала земля, а солнце посылало все более теплые лучи, Крылова охватывала тревога: пора было оживлять шелкопряды, на юге-то они уже давно ползают, погрызая тутовые листья.

Листья… В них-то вся и закавыка. Так сказать, двойная запятая. Тутовники, посаженные еще в прошлую весну, хорошо принялись в сибирской земле, но они стояли пока еще голые, безжизненные и, казалось, совсем не реагировали на робкий призыв просыпавшейся природы.

А что если обхитрить естественный ход событий, замедлить вековые процессы? Сделать так, чтобы червячки спали до тех пор, пока не зазеленеет их корм? Ну, а коль скоро это гималайское чудо, эти капризные шелкопряды предпочитают спать в глубокой прохладе…

– …а самое холодное помещение – это анатомка, стало быть, необходимо идти к Салищеву или к профессору анатомии Малиеву. Лучше, конечно, к Салищеву, – докончил вслух Крылов и, не откладывая дела в долгий ящик, отправился к Эрасту Гавриловичу.

Двухэтажное здание мрачноватого вида, размещенное по соседству с газовым заводом в глубине двора, ученый садовник посещал редко. Нельзя сказать, чтобы он, убежденный материалист, прошедший университетский курс, знакомый с основами медицины, взрослый человек, побаивался этого учреждения, в котором по многу часов в день трудились его коллеги-профессора и студенты. Нет, не побаивался, но… как бы избегал появляться в анатомке без надобности. Имея постоянно дело с многообразным, развивающимся зеленым и живым миром растений, Крылов как-то забывал о том, что существует и нечто противоположное этому миру, natura morte, как говорят французы, «мертвая натура». Коржинский знал об этом напряженном отношении друга к «мертвой натуре» и частенько поддразнивал: «Чем наше сено… ах, ах, простите, обмолвился! Чем наш гербариус лучше анатомки?» – «Я и не говорю, что лучше, – защищался Крылов. – Просто я не считаю засушенные растения мертвыми. Они как бы замерли». – «Фи, как трогательно: замерли… Стыдно, естествоиспытатель Крылов».

Стыдно.

В последнее время Крылов часто думал о Коржинском. По научным публикациям он видел, как далеко шагнул его друг, как ярко засветился в столице его талант. Вот он уже основоположник научных воззрений о наступлении леса на степь (мысль эту подсказал ему Крылов), воюет с засильем иностранщины в Академии наук. Печатает статьи по теории эволюции растений, того и гляди нидерландца.

Де Фриза обгонит… Следовательно, все было правильно – и отъезд из Сибири, и жажда более масштабной деятельности. Вот только напрасно Сергей увез из Томска свои коллекции. И без того в Сибири наперечет умственное добро…

Молодой академик Коржинский пишет ярко, обстоятельно, четко. Одно удовольствие читать его работы. «Флора каждой страны ест нечто живое, нечто находящееся в вечном движении, подверженное непрерывным, постоянным превращениям, имеющее свою историю, свое прошедшее и будущее». По Коржинскому выходило, что изучение флоры неизбежно должно включать познание ее истории, историю слагающих ее видов, их эволюцию…

Крылов разделял эти взгляды, зарождение которых происходило на его глазах, проступая в давних беседах и спорах. В книге «Флора Востока Европейской части России» (выполнил-таки свое обещание «вычертить» европейское Зауралье!) Коржинский оригинален, смел. Он шагнул далеко вперед, его генетические бионты – голос из будущего. Крылов чувствовал это.

Одно смущало: в некоторых работах он чересчур уж откровенно намекает на то, что у растений есть душа, сознание, чувства, инстинктивные движения, память… Ненаучный подход. За это ему от Тимирязева ох как досталось! Климент Аркадьевич даже обвинил ботаника Коржинского в отпадании от дарвинизма. Конечно, великий ученый не совсем прав. Коржинский никогда не отпадал, просто он горячая голова, талантливая и увлекающаяся.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Виктор  Вавич
Виктор Вавич

Роман "Виктор Вавич" Борис Степанович Житков (1882-1938) считал книгой своей жизни. Работа над ней продолжалась больше пяти лет. При жизни писателя публиковались лишь отдельные части его "энциклопедии русской жизни" времен первой русской революции. В этом сочинении легко узнаваем любимый нами с детства Житков - остроумный, точный и цепкий в деталях, свободный и лаконичный в языке; вместе с тем перед нами книга неизвестного мастера, следующего традициям европейского авантюрного и русского психологического романа. Тираж полного издания "Виктора Вавича" был пущен под нож осенью 1941 года, после разгромной внутренней рецензии А. Фадеева. Экземпляр, по которому - спустя 60 лет после смерти автора - наконец издается одна из лучших русских книг XX века, был сохранен другом Житкова, исследователем его творчества Лидией Корнеевной Чуковской.Ее памяти посвящается это издание.

Борис Степанович Житков

Историческая проза