Судно плыло, покачиваясь, отмеряя километры своего маршрута и часы моего пути. Время от времени это покачивание прерывалось судорожным движениями, наступала какая-то непривычная тишина, и вдруг – глухой удар и скрип выдвижного трапа. Потом уже начинали открываться и закрываться двери кают, можно было услышать топот многочисленных ног по палубе. Это значит – мы пришвартовались на одной из многочисленных станций на берегу Енисея. И тогда я сходил на берег, прогуливался недалеко, чтобы размять ноги. Время позволяло – на станциях теплоход стоял достаточно долго, минут сорок. Я раскуривал папиросу и смотрел вдаль. За эти три года я стал курить. Что поделать – издержки производства…
А там это было просто необходимо. Как на войне, где, если не куришь, то просто сгораешь изнутри. Но это, наверное, было не самое большое из зол, потому что за месяцы работы на комбинате легкие набивались такой гадостью, по сравнению с которой никотин был просто детской шалостью.
Надо будет бросить при случае…
Гуляя по берегу, я с удовольствием ступал в болотистую квачу. С каждой станцией она становилась все жиже и все живее, земля была более оттаявшей, ароматной, взапревшей. Я с удовольствием ощущал, как появляются эти ароматы весны. Весны не северной, а самой настоящей, той которую я все время знал… И сам я, вмерзший в этот странный город, пораженный его нечеловеческим холодом, стал оттаивать вместе с землей, и стали проникать в душу какие-то мелкие несуразные радости. И уже без особой ненависти я начинаю смотреть на подвыпившие компании на палубе, а назавтра, вполне вероятно, они уже станут мне, как родные.
Потом гудок, и я поднимаюсь на палубу, стою какое-то время, смотрю, как отшвартовывается судно. А затем еще гудок. И еще. И когда вновь ощущаю телом равномерные покачивания, иду обратно в каюту. И опять я слышу монотонный гул работающих моторов.
И вот сижу я в каюте, и мысли начинают роиться в моей голове. Воспоминания, осознание и понимание, переоценка. Анализ, черт его побери… Злое какое-то словечко…
Зачем я столько думаю? Зачем я взял полный чемодан книг? Чтобы смотреть в одну точку и думать? Что я хочу узнать?
Может быть, я хочу понять, где же я свернул не туда? А вообще – туда я свернул или не туда? И свернул ли я куда-то вообще?
Этого я не мог понять. Я этого не знал. Я еще много чего не знал. Я, вообще, почти ничего не знал. Почти ничего… Ничего, кроме факта своего непонимания, и, еще, может быть, какой-нибудь пары-другой избитых истин.
О том, что жизнь – сложная штука…
О том, что нет ничего нового под Луной…
О том, что выше головы не прыгнешь… И до горизонта не добежишь… И от судьбы не уйдешь… А время! Время-то – не остановишь!
А еще о том, что всякий дождь начинается с первой капли, торнадо начинается со взмаха крыльев бабочки, а любой путь, даже самый-самый длинный, начинается с первого, конкретного шага.
А ведь эти избитые истины – это все, как будто бы, и правда. Это, как будто бы, все про меня. Мой путь, он скорее всего, окажется не самым длинным. Но, он еще не окончен, он еще продолжается – и я не знаю, куда он меня, в конце концов, приведет.
Но я точно помню тот первый шаг, с которого это все началось.
Глава 18. Горыныч. Танцы и все такое прочее.
Змей Горыныч в сказках – персонаж исключительно отрицательный.
Тем не менее, в современном фольклоре он приобретает определенно положительные черты.
Светлая большая аудитория. Столы, расходящиеся в виде амфитеатра, уходят куда-то вверх до самого потолка. Где-то там внизу у доски стоит человек. В масштабе аудитории он кажется совсем маленьким. Тихим скучным голосом он говорит о каких-то скучных вещах. То, что он говорит, было достаточно тяжело понять, особенно тем, кто сидел на самом верху. Время от времени до задних рядов долетали отдельные слова – такие как, «издержки», «объекты» и «рентабельность».
Студенты были заняты самыми разными делами: кто-то пытался, несмотря ни на что, слушать и записывать, кто-то лишь делал вид, что записывает, рисуя на столе какую-нибудь похабщину, кто-то, склонившись над конспектом, пытался играть в морской бой.