Ее письмо было важным элементом ритуала. Прочитав его еще раз, он поднялся на ноги – возможно, слишком резко, потому что ему пришлось переждать внезапно охватившее его головокружение. Когда оно прошло, он спустился по склону к реке. Когда-то он умел чуть не бегом преодолевать крутые спуски, ловко перепрыгивая с камня на камень и с уступа на уступ, словно горный козел. Но теперь, ни на секунду не забывая о ноющих коленных суставах, он спускался к тропинке бочком, осторожно. Он в задумчивости дошел до Лингкоувского моста. Он совсем забыл, что с этой стороны реки находился сложенный из камней загон для овец. Миновав его, он остановился перед мостом. Это было популярное у туристов место для короткого привала, где можно было сфотографировать живописный пейзаж или утолить жажду. Этим утром он был тут один. Мост был достаточно широкий, чтобы по нему могли пройти две овцы рядом. Он зашел на мост и встал, как она велела, на небольшой каменной арке, где они когда-то стояли вдвоем. Он снял со спины рюкзак и поставил между ног, но еще не был готов вытащить вазу. Настал важный момент, и он хотел дать себе время его пережить. Он взглянул на бежавший внизу поток. Дул легкий ветерок, и он вполне мог развеять прах отсюда. Он подумал, что если бы в этот момент ему каким-то волшебным образом удалось переселиться в чье-то тело, то он бы хотел оказаться в теле отца Дафны, молчаливого военврача, и почувствовать, как девочка крепко сжимает своей ручонкой его руку, пока он рассказывает ей фронтовые истории и о своих любовных письмах ее маме. Это было невольное желание, но напрасно он подумал о враче. Он вспомнил не о проведенных вместе счастливых моментах, а о том, что происходило в последние недели жизни Дафны. И не мог отогнать упрямые мысли. Они возвращали его к ее страданиям и к страданиям детей, когда они приходили ее навестить. Она лежала в постели высохшая, кожа лица туго обтягивала череп, зубы выдавались вперед, и дети, превозмогая себя, смотрели на ее лицо и не узнавали мать под новой маской. Ее кожа горела. Она не хотела так много спать и видеть сны под воздействием морфина – пугающие, как она говорила, потому что они были наглядные, как события жизни, и она стремилась их избегать. Весь ее язык был покрыт белыми язвами, и все кости, по ее словам, были словно в огне. Боль в боку, как она того и боялась, усиливалась с каждым днем. И ей приходилось выбирать: либо терпеть боль, либо принимать морфин и видеть эти кошмарные сны, принимавшие облик реальности, хотя консультирующий врач настаивал, что принимавшие морфин пациенты обычно спят без сновидений. Когда Роланд спрашивал Дафну, не хочется ли ей вернуться домой, она смотрела на него с испугом. И отвечала, что ей лучше там, где она сейчас. По той же самой причине она не хотела перевода в хоспис. А потом болеутоляющие перестали действовать, и она стала мечтать о смерти. Это и было для нее то унижение, которого она всегда так боялась, но постоянная боль притупила ее эмоции. Он слышал, как она слабым голосом умоляла врача дать ей освобождение. Она просила медсестер, ставших ее подругами, дать ей дозу побольше, о чем никто бы не узнал. Но персонал больницы, как всегда доброжелательный, но связанный законом о врачебном долге, должен был сохранять ей жизнь до тех пор, пока она сама не умрет. Но они были готовы ее умертвить, не давая лечения и отказывая в еде и питье. К ее мучениям добавилась постоянная неутолимая жажда. Роланд смачивал ей губы влажной губкой. Губы у нее потрескались, словно она многие недели ползла по пустыне. Белки глаз пожелтели. В ее дыхании ощущался аромат гниения. Сняв с ее койки табличку с надписью «пероральный прием запрещен», он отправился с ней в сестринскую и стал настаивать, чтобы ей хотя бы давали воды, когда она об этом просила. Они только пожали плечами: мол, ладно, мы не возражаем.
Незадолго до этого в парламент в очередной раз поступил законопроект, позволивший бы Дафне самой выбрать время своей смерти. Но церковные радетели достойных Бога деяний, архиепископы, воспротивились его принятию. Они скрыли свои теологические возражения за пошлыми россказнями о жадных родственниках, претендующих на деньги усопших. Слуги Божьи были недостойны презрения. В больнице, правда не в ее присутствии, его негодование – когда его «заносило» – ограничивалось радетелями достойных деяний медицинского истеблишмента, величавых президентов королевских колледжей и обществ, которые ни в какую не собирались отказываться от контроля над жизнью и смертью простых людей.