Поймав себя на этих рассуждениях, батюшка опечалился еще сильнее. Ну что это такое: свернуть подонку шею… Подобает ли такой образ мыслей православному священнику? То-то, что не подобает; худо было не то, что батюшка мыслил так, как мыслил, а то, что не испытывал он по этому поводу даже тени раскаяния. Следовательно, говоря Кончару, что намерен сложить с себя сан, отец Михаил не так уж и кривил душой. Сам-то он, конечно, думал, что лжет, а на поверку выходило, что не лгал, а говорил самую что ни на есть истинную правду. Ну какой из него, теперешнего, священник? Все это, конечно, пройдет, кончится так или иначе, а там, глядишь, и забудется благополучно, да что толку? Даже если явит Господь очередное чудо, позволив отцу Михаилу выбраться из этой передряги живым, священником ему уже не быть, потому как сан священнослужителя — это не сапоги и не скуфейка, его нельзя, как шерстяной носок, то снимать с себя, то снова надевать. После свершения, если будет на то Господня воля, выношенного им бессонными ночами безумного плана возвращение к мирному отправлению молебнов и чтению проповедей с амвона было бы гнуснейшим лицедейством.
«Что ж я делать-то буду, если выберусь, Господи?» — впервые подумал он с легким замиранием сердца. Ответа не было; батюшка воспринял это как дурной знак, но не очень удивился: он и сам не очень-то верил, что выберется, а какой смысл волноваться о том, чего скорее всего никогда не будет?
Наконец засов на двери лязгнул и со скрежетом пошел в сторону. Дверь открылась, и в камеру влетела Синица — растрепанная, в странном своем брезентовом платье, с вечной корзинкой в руке и бледная как смерть, но, похоже, не от страха, а от злости.
— И руки свои знаешь куда засунь? — сказала она в щель приоткрытой двери, видимо продолжая начатую еще в коридоре тираду. — Во-во, туда и суй, да поглубже — по локоть, а ежели поместятся, так и по самые плечи. Весь туда залезь, целиком, выродок кривоносый… Чего, говоришь, покажешь? Засунешь куда? Да он у тебя раньше отсохнет, обмылок твой вонючий, чего там совать-то?
Отец Михаил ощутил сильнейшую неловкость, и подумалось ему, что новое поколение — это серьезно, много серьезнее, чем воображают ученые социологи в городах. Синица, к примеру, города в глаза не видела и не догадывается даже, что есть на свете такая штука — город, а Гнуса, который лип к ней везде, где им доводилось встречаться, — то есть везде и всюду, буквально на каждом шагу, — отбрила примерно так же, как разбитная городская школьница неполных шестнадцати лет отбрила бы приставшего к ней в подъезде пьяницу, если б знала, что дальше разговора дело точно не зайдет…
— Поговори, поговори, — донесся из коридора квакающий тенорок Гнуса. — Вот выйдешь, я тебя, сучку, обо всем подробно расспрошу, другой-то дороги у тебя нету. Готовься, падло!
Дверь с лязгом захлопнулась. Синица, надо отдать ей должное, оставила эту угрозу без ответа, хотя ответ у нее был, да еще какой! Отец Михаил даже похолодел слегка, представив, как она этот ответ дает и что из этого получается…
— Принесла? — первым делом спросил он, когда Синица легко присела на табурет в изголовье его кровати.
— Принесла, принесла, — сказала Синица и сердито сдула упавшую на лицо прядь. Видно было, что она еще не отошла от словесной перепалки с Гнусом. — Ты, дяденька, это… отвернись, что ли.
Отец Михаил послушно отвернул лицо. Он услышал, как зашуршало брезентовое платье, и с новым смущением понял, чем была вызвана перебранка в коридоре: видно, в своих заигрываниях Гнус зашел чересчур далеко и полез как раз туда, куда лезть ему не следовало, особенно в этот раз.
Еще батюшка невольно представил себе Синицу такой, какой она, наверное, была сейчас, сидя на табурете у его постели и шаря у себя под подолом, — еще не до конца оформившиеся, но уже стройные, ладные, красивые ноги, крепкие мышцы, радующие глаз приятными округлостями и плавными линиями, гладкая белая кожа, колени, икры…
Воображение, чтоб ему пусто было, включилось и пошло стремительно набирать обороты, рисуя сцены, от которых батюшку и впрямь бросило в краску. «Священник, — подумал он с горькой иронией. — Бык племенной, вот ты кто, а никакой не священник… Тьфу ты Господи!»
Тут, к счастью, он ощутил прикосновение к здоровой руке, и в ладонь ему скользнула гладкая рукоятка ножа. Нож был теплый — весь, по всей длине, — и отцу Михаилу почудилось даже, что он ощущает исходящий от ножа запах молодого девичьего тела. Даже духами как будто потянуло, хотя откуда здесь, в лесу, было взяться духам?
Не удержавшись (священник!), он все-таки поднес нож ближе к лицу и понюхал. Запах и впрямь был, не почудился — горьковато-сладкий, незнакомый. Не духи, нет, скорее какие-то таежные травы…
— Ну, и чего унюхал? — спросила Синица с насмешкой, которая странно контрастировала с ее пылающими щеками и ушами.
— Прости, — сказал отец Михаил, которому краска на щеках Синицы неожиданным образом вернула спокойствие и уверенность в себе, напомнив вдруг, что перед ним всего-навсего ребенок. — Запах какой-то незнакомый…