На самом-то деле про этих самых негров Лис, конечно, загнул. Ну, не бывает ведь на свете черных людей! Смуглые бывают, загорелые, но чтобы так уж совсем черные — не может такого быть! Он бы еще сказал — синие. Или, к примеру, зеленые в белый горошек…
— Ну и вот, — продолжал Лис, задумчиво сворачивая самокрутку, — заперли они нас, значит, и ушли. Ну, как автоматов да собак поблизости не стало, народ, ясно, осмелел. Шум, гам, все орут, кроют вертухаев в бога, в душу и в мать. Задние на передних напирают, к воротам пролезть норовят, передние не своим голосом воют — тесно им, вот-вот задавят… Говно народ, — заключил он и принялся сосредоточенно заклеивать языком самокрутку.
— Ну, а дальше-то чего? — спросил Шелест, видя, что приступ разговорчивости у Лиса кончился так же неожиданно, как и начался.
Лис хмуро покосился на него из-под насупленных бровей, вынул из кармана зажигалку, мастерски сработанную Свистом из стреляной пулеметной гильзы, и зачиркал колесиком.
— Чего-чего, — проворчал он из глубины дымного облака, окутавшего его лохматую голову. — Ничего! Взорвали нас на хрен, вот чего. Шарахнуло где-то в стороне, потом еще раз, уже ближе… Пол под ногами зашевелился, сверху камни посыпались, и запах пошел — не то тротилом потянуло, не то еще чем-то… Ну и все. Больше не помню ни хрена, потому что помер. Потом вдруг вижу — стоит надо мной Кончар и вроде фонариком в морду светит. «Жить, — говорит, — хочешь, сучонок дохлый?» Ну, я натурально ему бакланю: а как же, мол, кто ж не хочет-то? «Ну, — говорит, — хрен с тобой, живи тогда. Только, — говорит, — помни, гнида барачная: как я тебе вторую жизнь дал, так, если что, и заберу. Мой ты теперь, со всеми потрохами мой, и дети твои тоже моими будут, и внуки». Ну, мне тогда в натуре дико сделалось: какие, ядрена вошь, у покойника дети, какие внуки? А может, думаю, я и не покойник вовсе? Хотел себя пощупать, а рук-то и нет! Ни рук, ни ног, ни головы — ну в натуре ничего, и чем я на Кончара смотрю, чем его слышу — непонятно. И вокруг ни черта не видать, темень сплошная — одно слово, загробный мир. А он, Кончар-то, будто мысли мои подслушал, и, слышь, бакланит: если, мол, чего не устраивает, так я тебя, падаль тощую, не неволю. Ты сейчас, бакланит, вроде как на пороге промеж жизнью и смертью — куда тебя толкнешь, туда ты, стало быть, и повалишься. Только, говорит, не думай, что смерть — это просто так, пустота, как тебя в школе учили. Ни хрена подобного! Тут, говорит, все намного хитрее закручено, и, если мы с тобой сейчас не добазаримся, будет тебе все, что ты в прошлой жизни заработал, по полной программе и на всю раскрутку. Ты, говорит, думаешь, что пекло с чертями попы придумали? Ну, говорит, гляди тогда! И рукой, значит, куда-то вбок показывает.
Повернул я голову… Ну, не голову то есть, нет головы-то, а чего там у меня вместо нее… Повернулся я, словом, и вижу: вроде огонь горит — мутно так, будто сквозь туман, — и тени какие-то бегают туда-сюда, как блохи по мокрой собаке. Ну, мало ли — огонь, туман, бегает там кто-то… А страшно сделалось, в натуре, как сроду не было. Я такого страха, братишка, заклятому врагу не пожелаю.
Шелест вдруг почувствовал, как по спине у него волной пробежали зябкие мурашки. Это тебе не негры! Что ни говори, а Лис сейчас не врал, это было видно по всему. У него даже лицо осунулось, обтянулось сухой пергаментной кожей и глаза провалились куда-то в глубь черепа — ну, вылитый покойник! Он и про самокрутку свою забыл, и она, забытая, дымилась, потрескивая, у него между пальцами — горел, уходил на ветер драгоценный табачок, ценившийся в лагере на вес золота.
— А дальше? — внезапно охрипшим, севшим голосом спросил Шелест. Дослушивать до конца было страшно, а не дослушать — нельзя, невозможно.
Видимо, Лис чувствовал то же самое — начав рассказывать историю своего второго рождения, он был попросту вынужден договорить до конца, хотя бы и через силу.
— Ну, чего дальше, — с огромной неохотой проговорил Лис и, спохватившись, жадно присосался к самокрутке. — Чего дальше, — повторил он, кашляя и утирая грязным кулаком заслезившиеся глаза. — Дальше, браток, очухался я уже снаружи. День, знаешь, серенький такой, рассвело уже, значит, а может, и смеркается… Морозец вроде помягче стал, или это мне так показалось… Лежу я, значит, мордой в снег, окоченел весь, а вокруг меня братва наша валяется, и некоторые уже шевелиться начали — оживают, значит, помаленьку… ну, вот вроде как я. Штольня метрах в пятидесяти от меня, до самого верха камнями забита, и от завала дымок поднимается. И смекаю я, братишка, что по всем понятиям должен бы сейчас там, под завалом, мертвый лежать. Не мог я оттуда выбраться, и другие тоже не могли. Да и не думал я, если честно, ни о чем таком. Просто чувствовал вот тут, — он стукнул себя кулаком в костлявую, впалую грудь, — что сперва помер, а потом воскрес… только вроде не до конца. Ну, то есть почти, но не совсем. Живой вроде, но вот настолечко, — он отмерил и показал Шелесту кончик кривого грязного мизинца, — вот настолечко все-таки мертвый.