Прочувствовать их значимость можно, посмотрев на то, как романтики говорят о древнем Риме, – на то, как старая империя вдохновляла их на бунт против восходящего капитализма. Перси Шелли честно расписывается в своем долге перед Римом: в письме Томасу Пикоку от 1818 года читаем, что Рим был «городом <…> мертвых, а точнее – тех, кто не мог умереть; тех, кто пережил тщедушных потомков, занимавших и передававших иным то место, что освятили навсегда»738. Шелли понимал: лишь союз с мертвыми позволит преодолеть наши мелочность и тщедушие, подарит надежду на святость.
Поколением ранее якобинцы обращались к римскому республиканизму, конструируя собственную модель политического устройства. Размышляя о судьбе «всемирно-исторических заклинаний мертвых», Маркс вспоминал, как герои Французской революции «выполнили задачу своего времени <…> в римском костюме и римскими фразами»739. Тем не менее это драматичное цитирование не обесценило будущую значимость Рима ни для политического действия, ни для политического воображаемого самых разных спектров. В 30‐х годах XX века нацисты вновь обратились к мертвым римлянам, пытаясь поспеть за образным языком Германии. В руках Альберта Шпеера Пантеон стал прообразом Volkshalle.
Перед лицом этой неопределенности важно понять, какими действиями возможно вытолкнуть нашу борьбу на новый уровень, за границы образов желаемого. Как освободить мертвых от социального излишка, как защитить их честь и уберечь от призыва в войска, мифология которых конфликтует с собственными задачами? Как – вслед за Беньямином – мы можем пробудить мертвецов и восстановить распавшееся целое? Этим вопросам нужны программные ответы. Тем не менее, прежде чем мы решимся их сформулировать, разрешим последние концептуальные неясности. Это потребует повторного обращения к проблеме суверенности.
В каких же отношениях состоят суверенность, совместности и некрополь? Ответить нам поможет текст «Rebel Cities», в котором Харви предпринимает партизанскую атаку на романтизм, захвативший умы современных левых, и предлагает понимать совместность как «нестабильное и хрупкое социальное отношение, устанавливаемое между конкретной социальной группой и определенными аспектами ее социального или физического окружения, уже существующими физически или же предполагаемыми к созданию; аспектами, критически необходимыми для жизни группы и поддержания средств к существованию»740. И хотя Харви избегает прямых отсылок, это определение явно многим обязано понятию «политического», очерченному Карлом Шмиттом. Конечно, то, как Харви рассматривает самоопределяемую «социальную группу», ее «физическое окружение» и аспекты, которые «критически необходимы» для ее жизни, отсылает нас к тезису, который отстаивал Шмитт: политика рождается из отношений людей, территории и того, что он называл формой жизни или «способом существования» (mode of existence)741.
Раз мы наблюдаем такое соответствие, неудивительно и то, что Харви воскрешает шмиттианское различение «друг – враг». Согласно Шмитту, политика предполагает «различение друга и врага»: враг «есть именно иной, чужой, и для существа его довольно и того, что он в особенно интенсивном смысле есть нечто иное и чуждое, так что в экстремальном случае возможны конфликты с ним»742. Следовательно, политика как таковая требует врага, к которому можно применить понятие «чуждости»; оно позволит «сохранить собственную самостоятельность»743. Коллективный субъект, порождаемый различением «друг – враг», сохраняет свою самостоятельность, отталкивая врага, чтобы обеспечить безопасность оспариваемой территории. И лишь в случае удачной защиты возможно определить, какие социальные отношения будут превалировать в обществе. Харви, находящийся на другом конце политического спектра, тем не менее занимает практически идентичную позицию, когда отмечает, что «в конце концов аналитику необходимо принять простое решение: на чьей ты стороне, чьи общие интересы ты стремишься защитить и какими средствами»744.
Ответ на эти вопросы вынуждает нас определить, кто мы есть, какими методами мы действуем и какие социальные отношения мы желаем установить на подконтрольной территории. И раз капитализм вытягивает из нас жизненные силы, «мы» суть оставшиеся живые, заключившие союз с мертвыми. И пусть границы нашей территории пока не определены, мы все же знаем: она может и захватывать всю планету, и сжиматься до размеров мельчайших деталей, движущих те самые чудеса, которые отчуждены от нас. И пока мы не стали сувереном, мы знаем: наш враг задает тон отношениям, которым подчиняется наша территория. И потому нас, живых, вынуждают противостоять мертвым – но все может быть иначе.