— Выходит, охота тебе наскучила, и мы на вторую неделю не остаемся? — спросил Хрисанф Мефодьевич погрустневшим голосом.
— Да я с радостью поживу в зимовье! По полям поброжу на лыжах. Запоры проверю. А ты промышляй. Раз фарт идет в руки, зачем упускать? Тебе за пушнину в промхозе отчитываться… Лес на прируб навалить успеем. Распилим и вывезем. Отпуск мой только начался. Слетаю на буровую, подругу сюда привезу. Пускай посмотрит на «дикарей».
— Ой, привези, сынок, привези! Шибко желаю видеть сноху свою будущую! Говорил ты о ней сердечно, душа моя таяла.
Михаил не стал таиться перед отцом и однажды до полночи рассказывал ему о Даше.
Сейчас Михаил чистил картошку. Звонко трещали в печи дрова, выметывая в трубу снопы искр.
— Лампу бы засветить, темнеет, — предложил Михаил.
Хрисанф Мефодьевич зажег лампу, подышал в стекло, протер скомканной газетой, надел на горелку и, повременив, пока стекло нагреется, вывернул ярко фитиль.
— Керосинка зимой хорошо освещает избушку. А летом не то. Да летом, бывает, и лампы не надо, когда заря зарю плечом теснит.
Охотник обвел взглядом стены зимовья. На гвоздях и подвешенных на проволоке палочках сушились куртки, портянки, бахилы — обычная картина. Над лежанкой Хрисанфа Мефодьевича стояли на полке большущие, под потолок, пяла с натянутой на них шкурой рыси. Это была добыча позавчерашнего дня. Обезжиренная до блеска шкура матерой кошки вызывала в Хрисанфе Мефодьевиче сильные чувства. Давненько не попадала ему в капкан рысь, а тут угодила, оторвала потаск — увесистую баклушу — и с капканом ушла. Крупный зверь делал такие скачки, что удивил опытного охотника. И с капканом рысь уходила быстрее Пегого, а Соловый, неся на себе седока, и вовсе еле тащился по глубокому снегу. Далеко где-то Пегий раза четыре залаял и точно пропал. Охотник на лошади ехал по следам уже второй час… В густом пихтовнике рысь пыталась залезть на дерево, укрыться в сплетении темных ветвей, но капкан, ухвативший заднюю лапу, стягивал ее вниз. Неглубокий снег под пихтой был вытоптан и окраплен кровью. Дикая кошка только разбередила рану, пытаясь снять железо зубами.
Пегий настиг рысь верст через восемь, по прикидке Хрисанфа Мефодьевича. Преследование вымотало силы у всех: конь был в мыле, язык у собаки вываливался из пасти, охотник, шедший пешком последние километры по буреломнику, выдохся и хватал снег горстями. Рысь заползла на пригнутую пихту, прижалась к стволу и смотрела зелеными, загнанными глазами. Савушкин поднял ружье, грохнул выстрел, и пятнистая кошка, дернувшись, начала медленно падать…
Сняв пяла с полки, Хрисанф Мефодьевич приставил рысью шкуру к ноге и весь приструнился.
— Смотри, Михаил, ее голова касается моего подбородка! Длинные же у нее задние ноги.
Он водворил рысью шкуру на прежнее место досушиваться, присел на топчан и продолжал размышлять, теперь уже вслух:
— И раньше мне попадались рыси, но эта — самая крупная. Тех тоже подолгу гонял, бывало, неспроста в руки шли. А давали за рысий мех в прошлые годы гроши. Зато нынче такая шкура за двести рублей пойдет. На Западе росомаха да рысь давно в моду вошли. Кому эта рысь, интересно, достанется?
— Какой-нибудь леди, — фыркнул Михаил. — А то, может, дома осядет, в своем отечестве…
Сын, разговаривая с отцом, ощипывал глухаря. Отрезал хвост, расправил его.
— Смотри — веер!
— Чего-то ты мелешь, Миша, — Хрисанф Мефодьевич поглядел на сына искоса, тот рассмеялся. — Тяжелый петух! Заварю его с луком, картошкой и лавровым листом. Пойдет? Поедет. — Отец хохотнул как-то странно, со всхлипом. — А может, рысятину сварим?
— Кошку-то? — Михаил поперхнулся слюной, вскочил с чурбака, на котором сидел.
— А чего! Другие сказывали, что мясо рыси нежнее курятины.
— Брось ты, батя! — взмолился сын.
А того будто бес под ребро.
— От ондатры, небось, не стал бы отказываться.
— Ее даже собаки есть не хотят!
— Верно. Собаки дуры. Мяско-то что надо… А насчет бобра был бы не супротив?
— Перестань.
— Опять ты не прав. Бобра, если знать хочешь, истребили в Европе не только из-за ценного меха. Струя бобровая — раз. Второе — вкуснейшее мясо. Дворяне едали.
— И устриц, и лягушатнику с удовольствием. А бедного деда Щукаря за ненароком сваренную лягушку чуть на дыбу не вздернули!
— Читал, читал, — засмеялся Хрисанф Мефодьевич. — У брата Шурки спроси про бобра, если еще придется увидеться…
Распахнув двери, чтобы чад выносило, Михаил начал палить глухаря над огнем печи. Пощелкивали, обугливаясь, перья, пузырилась, поджариваясь, пупырчатая птичья кожа.
— Хватит, наверно, а то осмолю, — сказал Михаил.
— Пока горячий, тащи его в снег! Поваляй, ножом поскобли. Очистится — мыть не надо. Потом выпотроши и клади целиком в кастрюлю. Вон в ту, ведерную. — Отец опять хохотнул, шмыгнул носом. — Не пожелал жирной, белой рысятинки — ешь теперь черную, постную глухарятинку!
Глухарятина, закипев в закопченной, когда-то зеленой кастрюле, напустила в зимовье горьковатого вкусного духу.
— Ишь, запашок-то… березовых почек, сосновых мутовок! — отозвался Хрисанф Мефодьевич.