В «Мужском клубе» среди общей толчеи он встретил Пятого евангелиста. Все говорили о том, что душа народа бурлит, что взрыв неизбежен, что терпение «истинных германцев» истощилось. По своему обыкновению, Рейндль отмалчивался. Полузадумчиво-полумечтательно поглядывал круглыми глазами то на одного, то на другого и улыбался краешком губ. Кленк был не робкого десятка, но от этой улыбки стало не по себе даже ему. Он не совсем представлял себе, в какой мере экономика влияла на события в Руре, но чутье подсказывало ему, что германская индустрия вот-вот договорится с французской. А когда договорится — рурский инцидент мгновенно будет улажен. И «истинные германцы» упустят удобный момент, и псу под хвост полетит пятьдесят один процент, и никакой Рейндль уже не станет их снаряжать для похода на Берлин.
На следующий день Кленк начал переговоры с Кутцнером. Он был очень настойчив. «Патриоты» уже сколько времени и во всю глотку вопят о дне освобождения. А баварские города не сегодня завтра окажутся в настоящей блокаде: крестьяне больше не желают продавать продукты за обесцененные деньги. Так чего же еще ждать? Надо воспользоваться съездом партии и торжественным освящением знамен, о котором на весь мир раструбил Кутцнер, и нанести решительный удар. Если его отложить и на этот раз, народ окончательно во всем разуверится. Время приспело. И скоро зацветут деревья. Больше нельзя топтаться на месте. Надо взять разбег и прыгнуть.
Кутцнер слушал его с большим вниманием, одобрительно кивал головой. Но чем больше настаивал Кленк, тем более вялым, каким-то бескостным становился фюрер. Раньше он и сам собирался воспользоваться съездом партии для нанесения удара — поэтому столько говорил о нем. Но теперь он передумал. Решил устроить из освящения знамен нечто вроде генеральной репетиции. Пытался объяснить такую перемену программы политической ситуацией. Но в настоящей причине не сознавался даже себе.
Настоящую причину следовало искать в некоем вечернем происшествии на Румфордштрассе — на этой улице жила мать Кутцнера. Фюреру вовсе не было свойственно зазнайство. Он глубоко почитал свою седовласую матушку. К ее дому он подъезжал в серой машине, исполненный величия, но потом совсем как обыкновенный человек сидел рядом с ней за столом в обществе Алоиса, а иногда и придурковатого дядюшки Ксавера, который порол несусветную дичь. Велеречивые тирады сына о том, что он призван свыше, что, будучи фюрером, несет ни с чем не сравнимую ответственность, старуха слушала затаив дыхание, как проповедь в церкви. Случалось, она путала его успехи с успехами Алоиса на ринге, но Руперт Кутцнер не таил на нее обиды, — уж очень она была стара. Но в тот вечер, перед самым уходом Руперта, когда он на секунду прервал поток красноречия, старуха вдруг надрывно зарыдала. Иссохшая и желтолицая, она горько плакала и хлюпала приплюснутым славянским носом. Невозможно было добиться, что ее так расстроило. Но когда Руперт все-таки собрался уходить — фюрер человек занятой, — мать повисла на нем и заговорила напыщенно, как священник. Плохо кончает тот, кто так высоко возносится, и она уже видит его в Штадельхейме, видит, как люди вываливают в нечистотах ее сына Руперта. Пуанкаре дьявол во плоти и сучий сын, он уже стольких людей на тот свет отправил, он не успокоится, пока не отправит на тот свет и ее сына Руперта. Старуха продолжала нести неведомо что, и Руперт в конце концов вышел из себя. Схватил тарелку из красивого сервиза, украшенного узором из синих цветов горечавки и эдельвейса, швырнул ее на пол и заорал: «Разобью к черту Иуду и Рим, как эту тарелку». После чего выскочил из комнаты и уехал на своей серой машине. Алоис, который терпеть не мог, когда что-нибудь разбивалось и портилось, бережно подобрал осколки и с немалым трудом склеил тарелку.
Хотя фюрер сделал под занавес такой шикарный жест, все-таки рыдания старухи расстроили ему нервы. А разве у других фюреров нервы были крепче? Наполеон, например, — а может, это был Цезарь? — не выносил петушиного кукареканья. Так или иначе, предостережения старухи, ее галлюцинации запечатлелись в его душе. Руперту Кутцнеру необходимо было чувствовать всеобщее одушевление и уверенность; если у его приверженцев появлялась хоть тень сомнения, он сразу сникал.