Я езжу на: велосипеде, автомобиле, воздушном шаре, аэроплане, дрожках, и даже хожу…
Отец мой был г. Аэроклуб. Мамаша — велосипедная шина. А братья мои: одного зовут Пропеллер Исаевич, а другого Бензин Исаевич, а третьего Блерио Исаевич…
Убивался я 42 раза… Разбивался же 2 миллиона раз. Я выломал себе 84 ноги, 129 рук, а прочих частей тела — и не счесть…
Видеть меня можно: в воздухе с восьми часов утра до четырех часов дня. Остальное время — у Робина…
Одно время я хотел сам изобрести аэроплан… Очевидно, ноги у меня талантливее головы, и какой-то Фарман перебил у меня идею.
В общем, я — самый популярный человек в Одессе, — конечно, из лиц артистического мира.
Первый — Макс Линдер.
Второй — Марьяшес.
Третий — Я.
Я летал над морем, над собором, над пирамидами. Четыре раза я разбивался насмерть. Остальные разы — „пустяки“. Питаюсь только воздухом и бензином… Разбил все аппараты. Но — главное — мой головной мотор еще хорошо работает, и я выдумаю что-нибудь еще…
В общем, я счастливейший из одесситов…
— Живу с воздуха!.. И не нуждаюсь в больницах».
Эти слова звучат как мантра, как заклинание, которое следует повторять ежедневно, чтобы доказывать окружающим и самому себе в первую очередь, что ты существуешь, что ты еще жив.
Впрочем, всё более и более это напоминало фарс.
— Знаешь, а ведь все это напоминает фарс, — вздыхал Уточкин.
По воспоминаниям Юрия Олеши, отношение к Сергею Исаевичу было по большей части юмористическое, его почитали за большого оригинала и чудака, ему аплодировали и над ним смеялись. Разбился на циклодроме — смешно. Попал в аварию на автогонках — тоже смешно. Упал на перелете Санкт-Петербург — Москва и остался жив — весело. В Одессе его вообще называли городским сумасшедшим, что подразумевало снисходительно-доброжелательное отношение к Уточкину, мол, опять чудит наш рыжий клоун.
Однако, как писал главный редактор одесского журнала «Спортивная жизнь» Юлиус Эмброс, был еще другой Уточкин, «тщательно спрятанный от толпы. Мало кто знал мечтателя и романтика, влюбленного в солнце и море, искателя красоты в жизни, в котором было нечто от Дон Кихота, нечто от Глана, нечто от античного философа-стоика… У его колыбели было много добрых фей, разбросавших свои дары, но злая фея их оплела нитью трагизма».
И именно этого человека очень хорошо, что, впрочем, пугало самого Сергея Исаевича, знал писатель Куприн.
Итак, помянули Мациевича…
К столу подали отварной ветчины под соусом «бешамель» и джина, Александр Иванович не был поклонником водки.
За окном по-прежнему мимо проезжали авто, куда-то спешили горожане, извозчики уныло раскачивались на козлах, на невском ветру двигались как живые деревья, зажгли газовые фонари.
Тогда с Куприным засиделись до рассвета.
Говорили об авиации, Русско-японской войне, революции, о женщинах, само собой, снова об авиации и литературе, особенно о Гамсуне, которого Сергей Исаевич почитал особо и даже любил декламировать отрывки из некоторых его сочинений наизусть.
Например, такой из «Голода»:
«Я лежу без сна у себя на чердаке и слышу, как часы внизу бьют шесть; уже совсем рассвело, началась беготня вверх и вниз по лестнице. У двери стена моей комнаты оклеена старыми номерами „Утренней газеты“, и я четко вижу объявление смотрителя маяка, а чуть левее — жирную, огромную рекламу булочника Фабиана Ольсена, расхваливающую свежеиспеченный хлеб.
Едва открыв глаза, я по старой привычке начал подумывать, чему бы мне порадоваться сегодня. В последнее время жилось мне довольно трудно; мои пожитки помаленьку перекочевали к „Дядюшке Живодеру“, я стал нервен и раздражителен, несколько дней мне пришлось даже пролежать в постели из-за головокружения. Временами, когда везло, мне удавалось получить пять крон за статейку в какой-нибудь газете.
Становилось все светлей, и я принялся читать объявления у двери; я даже мог разобрать тощие, похожие на оскаленные зубы буквы, которые возвещали, что „у йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший сазан“. Это объявление долго занимало меня, и когда я, встав, начал одеваться, часы внизу пробили восемь.
Я открыл окно и выглянул во двор. Мне видна была веревка для сушки белья и пустырь; в отдалении чернел скелет сгоревшей кузницы, где возились какие-то люди, разгребая угли. Я облокотился о подоконник и смотрел вдаль. Без сомнения, день будет ясный. Пришла осень, дивная, прохладная пора, все меняет цвет, увядает. На улицах уже поднялся шум, он манит меня выйти из дому; пустая комната, где половицы стонали от каждого моего шага, походила на трухлявый, отвратительный гроб; здесь не было ни порядочного замка на двери, ни печки; по ночам я обыкновенно клал носки под себя, чтобы они хоть немного высохли к утру. Единственным моим утешением была маленькая красная качалка, в которой я сидел вечерами, подремывал и думал о всякой всячине. Когда поднимался сильный ветер, и входная дверь внизу бывала открыта, пол и стены пронзительно стонали на все лады, а в „Утренней газете“ у двери появлялись щели длиною с мою руку».