С бьющимся сердцем она смотрела, как он умывается: наберет полную пригоршню воды и с силой шлепает по лицу, отчего брызги летят во все стороны (она вспомнила эту его привычку и как, бывало, сердилась на него). Вот и шею по-своему трет — скрученным полотенцем, докрасна: как будто они совсем не разлучались и ничего не случилось.
Петр подошел и бережно ее обнял.
— Я опоздал, Веруша. — Он глядел на нее воспаленными от бессонницы глазами. — А приехал всего на четыре часа, от поезда до поезда.
— На четыре часа? — повторила она с испугом.
На его худом лице появилось новое, суровое выражение человека, живущего на войне. В остальном он был тот же, привычный, ее Петр: во всем облике его, сорокапятилетнего человека с некрасивым, голубоглазым, сосредоточенным лицом, большими, ловкими руками и тяжеловатой походкой, легко угадывался русский крестьянин.
Сколько же надо было рассказать ему за эти четыре часа! «Люблю его, всего люблю, навсегда!» — думала Вера, хлопоча над сковородкой с шипевшим салом, а вслух говорила о каких-то пустяках — о пароходе, о Катеньке, о грядках.
Слушал ли он Веру? После какой-то фразы, совсем уж незначительной, она обернулась и смолкла. Петр стоял к ней спиной и смотрел в окно, плечи у него были высоко подняты, словно в мучительном каком-то усилии.
Вера подошла, замерла сзади него, и именно тут Петр не выдержал, плечи его дрогнули.
Тогда, не колеблясь более, она повернула его и с силой прижала к себе его голову.
— Петя, Петя, — прошептала она, впервые в своей жизни слыша мужской плач и ужасаясь ему.
Она гладила его по голове, по плечам, потом уложила в постель, заботливо спустила штору. В сумраке Петр взял ее руку, тихо сказал:
— Ты у меня, Веруша, лучше всех, девочка моя.
И она нисколько не удивилась, что он ее, седую, назвал «девочка моя», — ведь их соединяли двадцать долгих лет жизни.
Быстро протекли четыре столь желанных часа. Петр снова взял свой пропыленный рюкзак и ушел на вокзал — прежний, милый Петр и в то же время совсем не прежний, скуластый от худобы, обветренный, суровый офицер с зелеными покоробленными полевыми погонами на широких плечах.
Он не позволил Вере провожать его на вокзал, решительно сказав:
— Толкотня там. Спи, — и опустил шторы.
Через месяц-полтора он обещал снова приехать и вышел так незаметно, что Вере показалось: он остался здесь, и она продолжала тихий разговор с ним…
«…Не казалось ли тебе иногда, что мы живем как-то слишком тихо, прочно, обыкновенно? Была ли то любовь? Я иногда думала со страхом: вот встретишь ты или встречу я на своем пути иную любовь — и тогда рушится все привычное благополучие нашей семьи. Но день шел за днем, год за годом, и я поняла: это и есть любовь, — она всегда с нами, всегда в нас. А теперь у нас с тобой еще и горе — смертельное и навсегда, до последнего вздоха».
…Уж не сдерживаясь и ни о чем более не думая, Вера наконец заплакала. Она плакала впервые за много странных, пустых, тягостных дней, которые прожила без сына, и рыдания разразились с такой силой, с такой болью, что это было похоже на судороги, сводившие тело.
Но вот прошли самые трудные минуты, и, хотя слезы еще лились по лицу, Вере стало как будто легче и чуть спокойнее. Она завернулась в одеяло с головой и заснула долгим, крепким сном.
III
Вера медленно шла по узкой тропе между грядками.
Кустики помидоров на грядке у Евдокии ожили и тянули к солнцу матовые резные листочки. Тоненькие лучики молодой морковки слабо клонились под ветром. В глубоких лунках появились толстые темно-зеленые лепестки тыквы.
В цветнике сидела на корточках длинноногая девочка.
Внимательно разглядывая грядки, она пела негромко, сквозь зубы, может быть сама того не замечая.
Вера прошла в цветник и опустилась на скамью. Девочка взглянула на нее исподлобья, не переставая напевать.
Ей было лет четырнадцать. Вера не могла припомнить это курносое бледное лицо, реденькую челку на лбу и широко расставленные темные глаза. Должно быть, девочка была новой жиличкой. Вера смотрела на нее, сложив на коленях почерневшие руки.
Целых два дня она убирала квартиру, и теперь все тело ее, изломанное усталостью, молило об отдыхе. Она закрыла глаза, задумалась: не следует ли послушаться Евдокию Степановну и пойти в мастерскую? На людях конечно же будет не легко, — она привыкла жить и трудиться в своей семье. Но не поможет ли ей грубая, беспросветная усталость от целодневной работы?
Сквозь дрему она слушала шумы двора и тусклый голос девочки.
«Зудит, как пчела», — подумалось ей, и, потеряв вдруг этот слабый, однообразный звук, она открыла глаза.
Девочка пристально на нее смотрела.
— Тетечка, — тихо, ломким голосом спросила она, — а у вас тоже кого-нибудь убили на войне?
— Тоже, — невольно ответила Вера и, спохватившись, спросила испуганно и строго: — А ты почему так думаешь?
— У меня — маму, — не отвечая на вопрос, сказала девочка и неохотно, скороговоркой, неправильно произнося слова, добавила: — Немци, с самолету.